Невеста императора, стр. 42

Между особами царского семейства также не было единодушия. Великая княжна Наталья Алексеевна была расположена к Остерману. Это дружеское расположение к их сопернику сестры государя, имевшей на него большое влияние, было очень не по сердцу отцу и сыну Долгоруковым. Они, прежде очень искательные к Наталье Алексеевне, стали от нее отдаляться и сходиться с цесаревной Елизаветою, которая все более власти получала над сердцем государя. Однако сия своевольная особа скоро не захотела быть в покорности у Долгоруковых и все более сближалась с их противниками – Голицыными. Прежде Долгоруковы сами старались сводить царя с теткою, а теперь раскаялись в этом и стали стараться, как бы отвести от нее государя.

И молодой царь крутился в этом водовороте страстей… где каждый был занят только собою.

Оттого и не находил князь Федор себе места, что, едва ступил он на промерзшие, болотистые улицы ненавистного, сумрачного города, как надежды его испросить снисхождение Меншикову, что означало – его дочери, развеялись, словно ветер с Финского залива выдул их, как выдувал он из Петербурга тепло и солнечный свет, оставляя только промозглый, смертоносный холод.

Князю Федору чудилось, будто он, едва явившись в столицу, оказался заключен в некий прозрачный, но непроницаемый кокон, столь тесный, что ни рукой, ни ногой шевельнуть. И голосу его не вырваться наружу… остается, безмолвно страдая, бессильно наблюдать, как все вокруг вершат свои дела, начисто забыв о том, что глыба, которую они своротили с пути, колосс, коего они одолели, был всего только слабым человеком, божьей тварью, заслужившей хоть каплю милосердия.

Ништо! Его судьба никого не волновала, тем паче – судьба его семьи. Оказалось, далеко не все соки были еще вытянуты из светлейшего – и новые власти предержащие, захлебываясь, заглатывали остатки прежнего могущества.

Теперь это были последние богатства: деньги, украшения дочерей, чужестранные ордена, подарки не только иноземных королей, но даже самого Петра Великого, даже одежды, сшитые из драгоценных материй и дорогих мехов, – все, что еще таилось в многочисленных сундуках, доставленных в Раненбург, и для изъятия чего, собственно, и отправился в крепость президент Полномочной канцелярии, действительный статский советник, следователь Плещеев. И списки того, что удалось извлечь ушлому Плещееву из сих баснословных сундуков (пятнадцать булавок, на каждой по одному бриллианту, две коробки золота литого, два больших алмаза в серебре, девяносто пять камней лаловых, больших, и средних, и самых малых, – и прочая, и прочая, и прочая), было единственным, что отвлекало семейство Долгоруковых от жесточайшей борьбы за душу царя, ибо обладание этой неустойчивой, шалой душою означало обладание Россией.

Для князя Федора это означало одно: власть над судьбой Марии. Над жизнью и смертью ее… и его тоже.

17. Забулдыги

Еще с октября в письмах Василия Лукича в Ракитное встречались намеки, мол, после Нового года царь желает ехать короноваться в Москву. Вернувшись в столицу, князь Федор мог убедиться в верности этих слухов: Петр намеревался отправиться 9 января, чтобы не позднее 24 февраля венчаться на царство. Ходили упорные слухи, что к сему случаю готовится манифест, дарующий подданным многие милости. Придворные алкали новых чинов и наград, но не это волновало князя Федора: поговаривали, будто смягчено будет наказание для осужденных преступников, и, узнав об этом, князь Федор впервые ощутил проблеск надежды в окружившей его тьме уныния. Теперь он решил непременно ехать на коронацию, хотя прежде не чаял, как отвязаться от всемилостивейшего приглашения.

В этом решении он раскаялся уже через день, ибо путешествие в компании с Василием Лукичом и Алексеем Григорьичем превратилось в сущую пытку. Дядюшки как-то подозрительно не сводили с него глаз. Доходило до смешного: стоило князю Федору выйти из кареты хоть чуть-чуть поразмять ноги (ехать следовало чинно, обозом, ни боже сохрани не обгоняя царского возка, а тем паче – верхом, и даже беспокойной Елизавете Петровне пришлось унять свою прыть и сиднем высидеть почти три недели утомительного пути), как дядюшки, кряхтя, вываливались следом и становились один справа, другой – слева племянника, словно бы опасались, что он воспользуется недосмотром и задаст стрекача. Право слово, даже нужду справляя, князь Федор чувствовал на себе их неусыпное око! Он никак не мог понять, что происходит, хотя сломал голову. Даже закрадывалась беспокойная мысль, а не спознали ли дядья о его приключениях в Раненбурге? Не усмотрели ли какой такой связи между его задержкой в Ракитном и прибытием в крепость вельможного ссыльного? Но это уж, конечно, был полный бред: ведь тайна надежно похоронена, а за обоих соучастников своих князь Федор готов ручаться как за себя самого. Савка был ему предан самозабвенно, на дыбе промолчал бы; Вавиле тоже не с руки было языком молоть – можно и самому головы лишиться! К тому же Вавила, сиречь Владимир, незамедлительно отбыл в родимое Луцкое, и ни слуху ни духу от него пока не было. Князь Федор от души пожелал ему удачи – да и забыл о нем, ибо ры-жий поп-граф был на его пути лишь одним из многих, с чьей помощью князь Федор торил свою тропу к счастью.

В чем же дело? Как объяснить столь суровый дядюшкин надзор?

Объяснение явилось неожиданно и оказалось совершенно нелепейшим. Однако после всего свершившегося князь Федор десятижды пожалел, что Василий Лукич и Алексей Григорьич не приковали его к себе цепями еще и на ту треклятущую ночь…

Поразив великолепием царского поезда Новгород, наконец-то добрались до Москвы. Первопрестольная была такая же, как всегда: ленивая, привольная, с ее золотыми маковками церквей, и белыми кремлевскими стенами, и розовым морозным туманом над крышами боярских теремов.

Князь Федор с изумлением наблюдал, как оживились лица его спутников. Все эти люди были по убеждениям своим старолюбцами: они ненавидели построенный в чухонских болотах Петербург с его новозаведенными порядками, чуждыми прежней русской жизни; их души навеки были пленены старой Московской Русью, с ее колоколами, ее обрядностью, церковной, придворной и домашней, и даже с ее обжорством и ленью. Чем дальше, тем настойчивее ходили слухи, что двор после коронации переедет в Москву, и она опять станет средоточием русской жизни, как была встарь, с незапамятных времен. Князь Федор и сам не терпел Северной Пальмиры, потому вполне разделял общее умиление. Однако были в обозе и те, у кого один вид присадистой, беспорядочной, «кое-какошной» Москвы вызывал явную оскомину. Первыми среди этих скрытно перекосившихся, хотя и молчаливо сдерживающих свои чувства были великая княжна Наталья Алексеевна и Елисавет, любившие все иноземное. Пристрастия и намерения царя были пока неясны. Во всяком случае, он с видимым удовольствием играл роль законного государя, возвратившегося в свою столицу, униженную его лихим дедом, и цвел будто маков цвет, слушая, как старые и малые, мужчины и женщины, твердят в один голос: «Ах, какой он молодец! Вот царь, так царь! Это будет настоящий русский царь!»

Все общество разместилось по своей московской родне или собственным домам (в обычае русского дворянства той поры было иметь дом для жилья в Москве – и для несносного, временного существования в Петербурге), а самые важные персоны обосновались в Кремле. Триумвират лиц, овладевших особою государя – Иван, Алексей и Василий Долгоруковы, – поселился там же и приволок с собой Федора, будто упрямую пристяжную.

Царь вел себя вполне прилично: исполняя обычай предков, съездил в Троицкую лавру и там провел несколько дней в говении, как следовало пред совершением важного священного дела. Затем во дворец к внукам приехала царица-бабка, Евдокия Федоровна, урожденная Лопухина, ныне – инокиня Елена, извлеченная из своего сурового заточения в Шлиссельбурге, куда она была переведена из Ладожского монастыря. Теперь эта несчастная страдалица, внук которой достиг престола, жила в почете и холе, сохраняя, впрочем, все монастырские привычки. Предметы беседы бабушки с внуками остались никому не ведомы… впрочем, князь Федор узнал о них довольно скоро.