Невеста императора, стр. 38

15. Любовь

Она ничего больше не сказала, ни о чем не спросила – только застенчиво улыбнулась, когда он покрыл жаркими поцелуями ее руку. Никто не знал, чего стоило князю Федору сдержать себя, когда она спустила на пол ногу и стыдливо глянула на него, но он покорно отвернулся да так и сидел, глядя на пляску изломанных теней на стенке, слушая стук крышки сундука, шелест, торопливое шуршанье за спиной и сердитый вздох, когда Маша путалась в застежках: не привыкла одеваться без горничной! Конечно, князь Федор мог бы помочь ей без малейших сомнений и даже не претендуя на большее, но он уважал Машину стыдливость и сидел не шелохнувшись. Он и так потребовал от нее слишком много, чудо, что она дала согласие, и он все время боялся вспугнуть свое счастье – и ее доверие.

Наконец шорох и шелесты прекратились, Маша шепнула:

– Я готова, – и князь Федор обернулся так пылко, что она невольно отпрянула – а он замер, потрясенный: перед ним стояло неземное видение.

Озабоченный тысячью мелочей, которые следовало предусмотреть, чтобы обезопасить это безумное, дерзкое предприятие, князь Федор забыл об одном – и это сейчас казалось ему самым главным: он забыл, что означает свадьба в жизни каждой девушки. Единственный, долгожданный и незабываемый день! Свет и блеск осуществленной мечты, трепет надежд, еще не сломанный жестоким ветром жизни… Оттого и надевают невесты самые прекрасные и роскошные платья, что надеются задобрить неумолимую судьбу: вот я стою перед тобою, невинная и прекрасная, доверчиво гляжу на тебя – не обмани же мое доверие, мою невинность! Жертва злому року должна быть прекрасна – оттого и прекрасны невесты, чтобы задобрить его. И если об этом забыл князь Федор, то не забыла Маша.

На ней было жемчужно-серое платье с кружевами, то самое, в котором он увидел ее впервые в доме отца и узнал, кто она такова. Чудная, наивная попытка связать воедино два разрозненных события: первое сватовство князя Федора, порывистое, пылкое, – и нынешнее, выстраданное, заслуженное, но оттого не ставшее менее пылким. Он едва не застонал от раскаяния, оттого, что по его вине и злоумыслу идет Мария Меншикова венчаться не в Казанском соборе Санкт-Петербурга, в блеске бриллиантов, сиянии баснословного наряда и под гром музык, а ночью, крадучись, в неновом платье. Князь Федор прижал руки к сердцу, уже готовый пасть на колени, открыться перед нею… но она стала близко, взглянула ему в глаза – и он замер, ослепленный сиянием счастья в этих глазах. «Господи! Да она ведь… любит меня?!» – осознал он как чудо простую и очевидную истину, и тяжесть отошла от сердца: ведь великолепная свадьба с Петром не зажгла бы этого света в ее глазах!

– Ты прекрасна, возлюбленная моя… ты прекрасна, – сказал он тихо, и по ее мгновенно вспыхнувшей улыбке понял – сказал именно то, что она мечтала слышать. Но тут же лицо Маши сделалось испуганным:

– Ох! Фата! Я забыла!

Она взволнованно коснулась своих распущенных, пышных, украшенных и сдерживаемых только узкой белой лентою волос, но уж об этом-то князь Федор, слава богу, догадался позаботиться! Ругая себя за забывчивость, он проворно выхватил из-за пазухи свиток лионского кружева и развернул его. Маша тихо ахнула, всплеснула руками, не решаясь прикоснуться к этой изумительной красоте, и князь Федор залюбовался вместе с нею, ибо кружево было легким, как вздох, прозрачным, как туман, оно серебрилось, как снежные искры, и, чудилось, было соткано из света звезд, окаймлено нитью лунного сияния.

Но настала пора идти. Князь Федор выглянул за дверь, и тут же перед ним из тьмы, как чертик из преисподней, возник Савка. Он явился так внезапно, что князь даже отшатнулся испуганно, однако тут же был отмщен: при виде Марии, невесомо выплывшей из комнаты, Савка разинул враз глаза и рот и несколько раз торопливо перекрестился, как если бы увидел призрак. Не то от страха, не то из великого почтения он повалился на колени и припал лбом к полу, а Маша об руку с женихом поплыла по коридору, чуть касаясь пола. Однако страх Савки кое-что подсказал князю Федору. Не ровен час, откроет глаза кто-то из спящих охранников… дай бог ему тут же испустить дух от ужа-са, ну а если попадется не из пугливых? Похоже, Савка подумал о том же, потому что, очнувшись, сунул барину в руки тяжелый плащ (наверное, это и было содержимое таинственного Савкина узла, подумал князь Федор), под которым тот с величайшим сожалением скрыл сияющую красоту невестина платья.

Теперь можно было двигаться без опаски.

Они сделали несколько шагов по длинному темному коридору, как вдруг Маша запнулась перед какой-то дверью, замерла в нерешительности, словно ее неудержимо тянуло эту дверь отворить и туда войти. Золотая нить света тускло мерцала внизу, слышался тихий, ласковый женский голос, словно бы успокаивающий кого-то… Неведомо как Федор почуял, почему Маша остановилась здесь. Конечно, это покои ее отца и матери; голос, который они слышат, принадлежит Дарье Михайловне, утешающей недужного Александра Данилыча…

Сердце князя Федора вновь облилось кровью. Если бы Маша сделала шаг, пожелала войти, открыться родителям, чтобы услышать их благословение или проклятие – бог весть! – он ни жестом, ни словом не посмел бы воспрепятствовать ей, хотя сие наверняка грозило бы провалом всего их тайного замысла.

Маша повернула голову – в темноте чуть блеснули ее глаза. Князь Федор тихонько стиснул ее пальцы, давая понять: делай как знаешь, а я с тобою. Чуть слышно вздохнув, Маша быстро перекрестилась, низко поклонилась родительской двери, словно моля о прощении, – и они продолжили путь, растворившись во тьме, и беспрепятственно достигли часовни.

* * *

Князь Федор Долгоруков едва помнил отца, а матушку свою и вовсе никогда не видел: она умерла при родах. Он вырос в чужом доме, где о нем заботились и даже, пожалуй, любили, но ощущение, что он один в жизни, не оставляло его никогда. Не одиночество, нет, – он ведь был всегда на людях и слишком занят, чтобы считать себя одиноким, то есть покинутым, никому не нужным. Он просто знал: я в жизни один, ибо нет на Земле существа, для которого я воплощал бы собою вселенную – и которое стало бы вселенной для меня.

И вот все изменилось. Это было неведомое, пьянящее, почти пугающее ощущение! Голова его кружилась, в ушах шумело. Чудилось, вокруг незримо собрались люди, которые глядят на него не то испытующе, не то сочувственно, но непременно – с любовью. Сначала он испугался этого странного ощущения, но постепенно привык. Ведь так оно и было бы, когда б они с Ма-шею венчались открыто. Собрались бы многочисленные гости, смотрели, вздыхали, переговаривались, завидовали, желали счастья…

Венчание шло своим чередом, но князь Федор едва ли слышал хоть слово. Вести себя верно помогало некое неведомое прежде чувство, бывшее сродни инстинкту: поколения и поколения его предков прошли через этот торжественный и страстный обряд, подспудное знание жило в его крови, не давало ошибиться, он действовал по наущению пращуров своих, и чем дальше, тем отчетливее узнавал тех, кто столпился вокруг, умиленно и покровительственно глядя на жениха и невесту.

Он не отрывал глаз от скудного пламени украдкою затепленных венчальных свечей, а видел святого князя Михаила Всеволодовича Черниговского, чей потомок в седьмом колене, князь Иван Андреевич Оболенский, был прозван Долгоруким и стал родоначальником князей Долгоруковых. Он видел трех братьев-воевод Грозного – Михаила, Андрея и Юрия, а рядом с ними – ближнего боярина молодого Петра I, Якова Федоровича, того самого, кто со товарищи бежал на шведской шхуне из плена, где пробыл десять лет, кто славен был строгостью и неподкупностью, провозгласив: «Царю правда – лучший слуга. Служить – так не картавить; картавить – так не служить».

Он видел Данилу Ивановича Долгорукова-Шибановского, который во время осады Москвы поляками Владислава насмерть защищал Калужские ворота, – и Григория Ивановича, прозванного Чертом, ближнего человека Федора Иоанновича и Годунова, известного тем, что крепко бил он крымчаков! Он видел судью судного патриаршего приказа Владимира Тимофеевича, на дочери коего женился царь Михаил Федорович, но через четыре месяца молодая царица умерла, и Долгоруков, потрясенный ее смертью, случившейся от брака, который он с усердием устраивал, отдалился от всех и кончил жизнь свою в полном уединении. И боярин Юрий Алексеевич был здесь же, убитый стрельцами во время бунта вслед за сыном своим Михаилом, посулив кровожадным палачам перед смертью: «Всем вам быть на плахе!» И, конечно, Григорий-молодой, отец князя Федора, был тут же, прославленный в Северной войне доблестью и умерший в шведском плену, и жена его, Прасковья Ниловна, стояла, лаская своего взрослого сына мягкими голубыми очами, полными слез.