Костер неистовой любви (Марина Цветаева), стр. 1

Елана Арсеньева

Костер неистовой любви

(Марина Цветаева)

Как-то раз, туманным ноябрьским вечером 1924 года, на Карловом мосту, что над рекой Влтавой в Праге, стояла, низко перегнувшись через перила, какая-то женщина и смотрела на воду. В этот поздний, очень поздний час больше ни одного человека не оказалось ни на мосту, ни на набережной, и некому было или удивиться: «Что она там высматривает, ведь ничего не видно!» – или встревожиться: «Не задумала ли недоброе?»

На эту женщину смотрел лишь каменный всадник по имени рыцарь Брунсвик. Его статуя находилась не на самом мосту, а ниже у реки, однако он часто видел здесь эту женщину. Он ей нравился, и знаменитый пражский рыцарь знал это (если статуи, конечно, могут что-то знать). Она смотрела в его суровое и задумчивое каменное лицо с дружеской улыбкой и что-то тихонько шептала. Однажды она пришла с каким-то мужчиной и показывала ему Брунсвика, словно знакомила со своим другом. И сказала:

– Я люблю его. Он очень похож на меня!

Мужчина рассмеялся. А рыцарь, пожалуй, обиделся бы – если бы каменные статуи могли обижаться. Ну что за глупости, как он мог быть на нее похож?!

На ее узких губах, которые беспрестанно шевелились (женщина была говорлива), лежала легкая усмешка. У нее был отрешенный взгляд, но иногда он менялся, становился цепким, вдумчивым – если тот, с кем она шла, оказывался достоен всматривания и сочувствия.

У нее были стриженые темно-русые волосы и короткая челка на лбу. Руки – сильные, с широкими ладонями, с пальцами, на которых виднелись следы чернил и желтизна от табака. Да, она много курила, каким-то непостижимым образом выдыхая через ноздри слоистые голубоватые дымные кольца. На руках женщина носила массивные серебряные кольца и браслеты, которые начинали тревожно позвякивать, когда она доставала папиросу, вставляла ее в деревянный мундштук… Она была тонка, невелика ростом и одета так небрежно, как одеваются женщины либо с недостатком средств, либо те, которые думают, что внешность не имеет никакого значения, а гораздо важнее совсем иное…

Эта женщина думала именно так. К тому же она и в самом деле была бедна.

Прошлой осенью рыцарь видел ее особенно часто. Тогда она приходила тоже поздним-поздним вечером, когда набережные пустели, и вот так же перевешивалась через перила Карлова моста. И непонятно было, хочет ли она рассмотреть что-то внизу или набирается решимости кинуться с моста.

Тогда… тогда, ровно год назад, она пыталась рассмотреть, как выглядит вода, в которую ей так хочется броситься. Но было страшно сделать это. И она шептала, молила, напряженно вглядываясь в шевеленье темных волн:

– Вода, поднимись, возьми меня!

Потом переставала шептать и глядела вниз еще напряженней: не услышала ли вода? Не поднимается ли?

Вода то ли не слышала, то ли не хотела отзываться. Тогда женщина начинала молить снова и снова, громче и громче, однако Влтава не отвечала, медленно струила дальше свои темные, закованные в камень воды.

Может быть, Влтава не понимала чужого языка? Ведь эта женщина была не чешка, а русская.

А впрочем, что за разница, на каком языке зовут смерть как последнее спасение от любви? Да, эта женщина хотела умереть потому, что любила слишком сильно, потому, что сильно любили ее…

Странно, диковинно, невероятно! Такой любви надо радоваться, ведь правда?

Вся беда этой женщины заключалась в том, что она не умела радоваться любви. Она умела только страдать. И если жизнь доставляла ей слишком мало страданий (а между тем жизнь никогда не была к ней ласкова и добра, только и знала, что терзала ее да мучила!), она умела создавать себе страдания сама.

Именно сердечные страдания.

Без горя, без боли, без разорванного в клочки сердца жизнь ей была не мила. Без слез, без отчаяния она не умела и не хотела жить.

Тысячи обычных, нормальных людей сочли бы эту женщину, конечно, сумасшедшей. Никто же не стремится страдать по доброй воле!

Вообще-то ей еще с детства частенько говорили по тому или иному поводу:

– Да ведь никто так не делает!

На что она отвечала упрямо:

– А я – кто!

Так она и жила. И именно поэтому год назад она хотела умереть от любви к человеку по имени Константин Родзиевич.

Впрочем, сколько Марина себя помнила (а женщину звали Мариной), она всегда мечтала о смерти – не только в самые мучительные, но и в самые счастливые минуты жизни, а главное, когда что-то только начиналось в жизни… Наверное, потому, что очень боялась разочароваться в ней, перестать ее любить. И кто бы мог поверить, что в день, когда ей сравнялось семнадцать, она напишет такие стихи-молитву:

Христос и Бог! Я жажду чуда.
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда.
Вся жизнь как книга для меня.
Ты мудрый, ты не скажешь строго:
«Терпи, еще не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
Всего хочу: с душой цыгана.
Идти под песни на разбой.
За всех страдать под звук органа.
И амазонкой мчаться в бой;
Гадать по звездам в черной башне.
Вести детей вперед, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний.
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест, и шелк, и краски.
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки.
И дай мне смерть – в семнадцать лет!

А ровно за год до этого Марина писала одному своему знакомому, которого звали Петр Юркевич, признаваясь, что ей страшно хочется умереть рано, пока еще нет устремления на покой, на отдых, «вниз». «Вниз» – означало «постареть». А потому, как только к ней явился извечный женский страх надвигающихся лет (вообще-то всегда кажется, что постареть может кто угодно, только не я, но, с другой стороны, старухами ведь не рождаются… значит, и они были когда-то молоды, какой кошмар!), она написала стихотворение-мечту:

Хорошо быть красивыми, быстрыми.
И, кострами дразня темноту.
Любоваться безумными искрами.
И как искры сгореть – на лету!

Марина, надо сказать, не очень-то любила выражать свои мысли, как все люди, – обычными словами. Строго говоря, она даже не умела этого делать. Потому что она была поэтессой. Нет, она не любила слово «поэтесса» – она была поэтом. Причем именно была – с тех пор, как родилась. Даже ее бедная, рано умершая матушка удивлялась тому, с какой любовью четырехлетняя дочка Муся складывает слова в рифмы – тогда, когда другие девочки просто и мило играют в куклы.

Какое счастье, что Мария Александровна Цветаева умерла прежде, чем успела понять, что ее Муся никогда не станет простой и милой, зато всю жизнь будет играть, играть, играть – своей жизнью и жизнями других людей, своим сердцем и сердцами других людей, мужчин или женщин – совершенно неважно! Она хотела владеть всеми, кто ей нравился… Нет, теми, кого она любила, потому что к людям она могла относиться только так: или люблю, или не люблю. Живой это оказывался человек, которого она могла знать, говорить с ним или осязать его, или выдуманный, – для Марины не имело ровно никакого значения. На самом-то деле она выдумывала себе вообще всех людей, которых встречала на своем пути.

Вы, идущие мимо меня.
К не моим и сомнительным чарам, —
Если б знали вы, сколько огня.
Сколько жизни, растраченной даром.
И какой героический пыл.
На случайную тень и на шорох… —
И как сердце мне испепелил.
Этот даром истраченный порох!
О летящие в ночь поезда.
Уносящие сон на вокзале…
Впрочем, знаю я, что и тогда.
Не узнали бы вы – если б знали —
Почему мои речи резки.
В вечном дыме моей папиросы, —
Сколько темной и грозной тоски.
В голове моей светловолосой.