Компромат на кардинала, стр. 34

Разумеется, сие невозможно. Может быть, она и желала бы сего, хотя это и идет вразрез с законами общественной морали и все еще принимается в Риме как богопротивное дело, однако суть прежде всего в том, что это не по нутру Серджио.

А все мысли ее – лишь о нем, о Серджио. Что бы он ни сделал, что бы ни сказал, как бы ни глянул – это заставляет ее любить его все сильнее и сильнее. Такова эта страстная натура: все странное, необычное, даже тягостное делает Серджио лишь прекраснее в ее глазах.

Меня весьма привлекает этот молодой человек, без него я не знал бы Рим так, как знаю его теперь. Вдобавок общение с Антонеллой немыслимо без самой тесной дружбы с Серджио, ибо только близкому другу жениха своей воспитанницы Теодолинда могла открыть двери своего дома.

Я и стараюсь быть другом. Только другом, хотя чем дальше, тем больше вижу в нем врага. Один бог знает, как стыжусь я себя за эти мысли. Никто и никогда не узнает об этом. Лучше умереть, чем признаться хоть кому-то, о чем я думаю порою: если бы не тот мой порыв, если бы я не пришел на помощь Серджио в ту ночь нашего знакомства, Джироламо мог бы убить его! И тогда…

За эти гнусные, постыдные мысли я и сам заслуживаю быть убитым!

7 января

Вечная зелень, коя венчает холмы и руины Рима, очаровывает сердца нас, людей северных, точно слова античного мифа или явления древних божеств. Когда я стою перед живыми стволами лавров на Палатинском холме, я верю в превращение Дафны. Чудится, вижу где-то вдалеке унылую фигуру Феба-Аполлона, только что простившегося с возлюбленной навеки. Плющ с его изящными, тонко вырезанными листьями, обвивающий гладкие мраморные колонны, заставляет вспомнить о нежных нимфах, которые соединяли свои тела с древесной корой и прохладной влагой источников. В этом городе жизнь кажется волшебством. Рим – это море, войдя в которое, ты уже не можешь воротиться на берег. Здесь все ра?вно прекрасно и возвышенно, все поражает меня, все трогает. Все странно волнует. Я постоянно пребываю в состоянии особом, возвышенном, неосознанно-счастливом, на грани слез, которые, впрочем, тоже имеют необъяснимое отношение к счастью.

10 января

Сердце мое когда-нибудь разорвется при взгляде на них. Я люблю Серджио как брата, но не могу любить Антонеллу как сестру. Начал подумывать о том, что прервать сию сладостную муку можно только одним способом: покинуть Рим. И как можно скорее. Вопрос лишь в том, смогу ли я теперь жить вдали от этого города? «Лучше смерть, чем разлука с Римом. В Риме надо жить, в свете Рима!» Чудится, не Цицерон, а я сам изрек некогда – и продолжаю изрекать эти слова.

12 января

– Садитесь мотать со мною шелк, – сказала она.

Я повиновался. Она надела мне на руки моток, научила, как держать его, и взялась за работу.

Я едва не лишился сознания, когда тончайшие паутинки начали сновать туда-сюда по рукам моим. Кожа вдруг обрела странную чувствительность, кровь вся прилила к рукам. Да и сердце переселилось в ладони.

Она сидела, прилежно опустив глаза к клубку. Я блаженно зажмурился, и тотчас стало мниться, будто не шелковые нити снуют туда-сюда по моим рукам, а ее нежные пальцы, и не шелк это шелестит чуть слышно, а она затаенно шепчет, шепчет, шепчет мое имя…

Я открыл глаза. Она сидела по-прежнему потупившись, руки были заняты клубком, а не моими руками, а губы… ее губы, похожие на цветок, и впрямь шевелились!

Она что-то шептала. Что?

Я вгляделся и не зрением, не слухом – нет, сердцем своим болящим различил едва слышное, вовсе даже неслышное:

– Серджио… Серджио…

– Антонелла! – Голос Теодолинды ударил словно гром с ясного неба, и клубок выпал из задрожавших рук, и я едва не сронил моток, когда бросился его поднимать. – Ты навиваешь нить слишком слабо!

Я подал Антонелле убежавший клубок. Губы ее дрожали, в глазах плескался испуг: она еще не вполне пришла в себя от резкого окрика, она была мыслями с ним, со своим возлюбленным, и по-прежнему туманила ее чело эта забота: «Где Серджио? Что с ним?»

Глаза ее вдруг заблестели, повлажнев; казалось, Антонелла вот-вот заплачет. Глаза Теодолинды метали молнии, она была недовольна такой чувствительностью своей воспитанницы.

– Говорят, что Геркулес прял у ног Омфалы, – с отчаянной дерзостью вымолвил я неожиданно высоким, как бы не своим голосом. – Слыхали вы про это, синьора Теодолинда? Хоть я не Геркулес, а очутился в подобном положении, с тою только разницею, что госпожа Омфала вряд ли может сравниться с особою, коей я имею честь служить.

Чудо, что я не запутался в сплетениях словес, словно в непослушных нитях. Думал, синьора Теодолинда обрушится на меня с упреками за дерзость, однако не зря мне казалось, что суровая римлянка благоволит ко мне. Ни слова упрека – она только усмехнулась:

– Хорошо сказано. Однако посмотрите, вы путаете шелк и слишком сильно натягиваете нить. Это из-за вас Антонелла неравномерно наматывает клубок.

Ах, кабы из-за меня! Увы, я не столь самонадеян, чтобы поверить в это.

– Синьор Теодоро, – благосклонно обратилась ко мне Теодолинда, которую, видимо, не на шутку развлекло мое словоблудие, – мы знакомы с вами уже довольно долгое время, однако знаем о вас по-прежнему мало. Соблаговолите сказать, отчего вы до сих пор не женаты?

Я покосился на Антонеллу. По ее виду всякий тотчас сказал бы, что мысли ее далеки отсюда, и уж точно не мною заняты они. Невыносимая тоска пронзила мне сердце:

– Брак – вещь для меня совершенно невозможная. Я… болен, неизлечимо болен!

Ресницы Антонеллы не дрогнули. Я не существовал для нее: ни живой, ни мертвый. Напрасна была моя вызывающая ложь, а впрочем, это правда. Я и в самом деле болен – своей любовью к ней.

– Ах, – всполошилась Теодолинда, – неужто у вас больные легкие?! Многие ищут в нашей благословенной стране исцеления для своих хворей. Но, дорогой синьор, лучше бы вам отправиться на юг, в Риме зимою так холодно!

Если бы мне сказали: ты умрешь завтра, если не уедешь из Рима, – я не тронулся бы с места. Если бы мне сказали: ты умрешь через минуту, если не перестанешь смотреть на Антонеллу, – я не отвел бы глаза.

А она на меня так больше и не взглянула. И Серджио не пришел…

Глава 22

СВИВЛ

Россия, Нижний Новгород, ноябрь 2000 года

– Возьми их к чертям себе, эти баксы поганые, – сердито сказала Майя. – Мне до них и дотронуться противно!

– А если я их на рубли обменяю, будет не противно? – хихикнул Сергей.

Майя посмотрела задумчиво и уткнула носик в оранжевый воротник новой куртки. Куртка, знал Сергей, была дико дороженная, и хоть Майя по жизни явно не бедствовала, все же не больно-то пошвыряешься деньгами после таких покупок.

– Ладно, – сказала она, вздергивая голову с таким неприступным видом, как если бы сам Мисюк стоял сейчас перед нею на коленях и плакал горючими слезами, умоляя принять от него эти несчастные доллары в качестве добровольного пожертвования в фонд развития нижегородских бальных танцев. – Правда что – пошли в сберкассу, обменяем. С паршивой овцы хоть файф о'клок, а чем добру пропадать, нехай пузо лопнет. Директор просил аренду пораньше заплатить, вот и пригодятся денежки.

И, посмотрев на враз погрустневшее лицо Сергея, в тысячный раз мысленно прокляла эту обираловку.

Нигде столько не дерут за аренду, как в Доме культуры! Конечно, самый центр, пуп Нижнего Новгорода, можно сказать, и все-таки дико обидно отдавать практически весь заработок и свой, и ребятишек. Вот и сейчас по вытянувшейся Сережиной рожице видно, что он уже настроил целую кучу разных планов, но этот дивный дворец при Майиных словах рухнул, и Сережа сейчас с трудом выбирается из-под обломков.

Да. Да. Аренда. Святое дело! К этому он уже привык. Первым делом аренда, и только потом зарплата ему и Майе. Что останется. Если что-то останется…