Жёлтые короли, стр. 108

2.

Светало; в комнате уже можно было читать, не зажигая лампы; и я подумал, что для книг, хотя их и не прибавилось с тех пор, как я стал водить такси, остается все меньше места на полках потому, что одну из них — нижнюю, до которой я могу дотянуться рукой, не вставая с дивана, загромоздили кипы неразобранных бумаг, которые регулярно подкладывает и подкладывает в мой ящичек с надписью «Lobas» добросовестная библиотекарша. С каждой промелькнувшей в печати статьи, которая может пригодиться для программы «Хлеб наш насущный», она снимает копию и кладет в мой ящичек. И туда же — каждый выпуск «Исследовательского бюллетеня», который готовят для радиожурналистов мюнхенские советологи. Попадают в мой ящичек и пухлые, неисповедимыми путями доходящие до нас оттуда «самиздатовские» рукописи. Читать их у меня нет времени, а выбрасывать — как-то неловко: за каждой из этих рукописей — растоптанная человеческая судьба…

Решившись доверить свои мысли бумаге, «самиздатовские» авторы всегда сознают, что совершают шаг — в пропасть. Что их будут искать и найдут. И тогда нагрянут обыски, допросы, тюремная психбольница или просто тюрьма…

Именно такой вот автор и отстукал на свою погибель на машинке «Москва» — шестьдесят с гаком страниц густого, через один интервал, текста, который я, поняв, что наверняка не усну, достал с полки и опустил на пол возле дивана; и никак еще не уверенный в том, что стану все это читать — поднес к глазам первую страницу:

"22 сентября в 9 часов 20 минут я вышел из нашего дома на Тарасовской улице N 8, — кольнул, кольнул знакомый киевский адрес! — и пошел к Ботаническому саду. Светило солнышко, на мне было легкое светло-серое пальто, сандалии. У здания пожарной команды стоял, загораживая мне дорогу, голубой «рафик» Я хотел его обойти, когда справа, со стороны пожарной команды, возник большеголовый и седовласый человек. И он сказал:

— Здравствуйте, Гелий Иванович. Садитесь, пожалуйста, в машину…"

…За тонкой перегородкой послышались шаги: из спальни — в ванную, из ванной — в кухню. Это поднялась жена; она теперь училась в Манхеттене на курсах операторов электронных машин. Я лежал в своем кабинетике. В своей бруклинской квартире. И читал рукопись одного из старых киевских приятелей, о котором знал совершенно точно, что его уже нет в живых…

Примерно с полгода назад — или больше? — сюда, в НьюЙорк, дошло известие, что Гелий Снегирев, помилованный советским правительством, чем-то заболел и умер. Что похоронен он на Байковом кладбище. На том же самом, где похоронена и моя мать.

Это было письмо — с того света!..

Впрочем отпечатанный на машинке «Москва» текст меньше всего напоминал заявку на «фильм ужасов». Голубенький «рафик» все ехал и ехал по улицам, хорошо знакомым мне с детства… «Вывернули на Владимирскую». Значит, из окна Гелию были видны красные колонны Университета; потом — музей Ленина, где меня когда-то принимали в пионеры… Да, вот и Гелий упоминает, что из окна «рафика» увидел этот самый музей, затем ресторан «Лейпциг» и наконец серое здание КГБ, почему-то всегда укрытое строительными лесами: «Повернули на Ирининскую, заехали в ворота и — приехали!».

Будничный тон рассказа как бы приглашал «на экскурсию» — внутрь зловещего здания, куда был доставлен арестованный диссидент…

"Начали обыск. Какие-то бумаги и подписи — хотя нет, без подписей, я сразу же заявил, что подписывать ничего не буду. Понятые. Какое-то начальство, которое произнесло: «Да, Гелий Иванович, вы изрядное ведро грязи вылили на нас и тут, внутри, и там, за рубежом» Потом меня повели через двор, завели в двухэтажное здание, в маленькой каморке обшмонали уже донага… Коридор, лестница, коридор, в руках у меня два матраца, лязг замков и — камера. Сосед: чернявый, симпатичный. Я плохо помнил все эти первые минуты, а он, Иван Иваныч, мне потом рассказывал: я походил, осмотрелся, оценил наблещенный паркет и высоту до потолка, метров около пяти (до революции здесь был то ли дешевый отель, то ли бордель), присмотрелся к нему, к соседу, и сказал: «О, здесь можно жить, красота!». И, придвинув лицо к нему вплотную, заговорщицки бормотнул: «Так что, „подсадной“? Ну-ну!..»

Был он «подсадным» или нет — не знаю, как не уверен, что «работал» со мной и второй мой сосед — Григорий Тимофеевич. Черт их разберет…

Ну, вот. И потекла жизнь — да, жить можно, красота! И с первых же дней я стал сочинять вирши…"

"Одна милая, дама дала мне совет:

"Если вам суждена в самом деле тюрьма,

Сочиняйте стихи там, хоть и не поэт.

Помогает, от многих слыхала сама…"

Я тогда усмехнулся, теперь же, в тюрьме,

Тот совет ее вспомнил и кланяюсь ей:

Очень трудно, наверно, было бы мне,

Не засядь я за вирши с первых же дней…"

Ох, Гелий! — подумал я, вспоминая, как он, сорокалетний, женатый (такой же, как и большинство киношников и журналистов — пьянчуга), влюбился в молоденькую, чуть ли не вдвое моложе его студенточку, как охаживал ее и в конце концов женился на ней. С годами, однако, студенточка стала настоящей советской мадам и ушла от мужа, исключенного из Союза писателей за антисоветские взгляды… Но неугомонный «Гаврила» — уже лишенный средств к существованию, уже изгой, которого вчерашние знакомые при встречах на улице «не узнавали», уже без пяти минут арестант, за которым неотступно следовали филеры — снова влюбился. И снова женился! И вот, пожалуйста: даже в следственной тюрьме КГБ у него на уме — дамы…

Я перелистал страниц десять стихов, сочиняя которые заключенный лечил тюремную тоску: ученических, косноязычных, читать их было неинтересно… И уже вскоре после того, как окунулся в эту рукопись едва ли не с трепетом, я довольно бегло ее просматривал…

«С самого начала я завел со следователем весьма странные отношения: не здоровался, хамил, а в устных и письменных ответах (все ответы в протоколах допросов писал своей рукой) остроумничал и изгилялся, как мог…»

Действительно, странные отношения… На первый же допрос Гелий входит в кабинет следователя, капитана госбезопасности, напевая модную песенку:

Я его оскорбил. Я сказал: "Капитан,