Рассказ Служанки, стр. 27

Джанин сказала: Можно сесть? Как будто силы ее на этом иссякли. Ей наконец-то есть что обменять, хотя бы символически.

Да, Джанин, сказала Тетка Лидия, удивившись, но понимая, что теперь отказать нельзя. Она просила у Джанин внимания, просила содействия. Она указала на стул в углу. Джанин подтащила стул ближе.

Я, знаете ли, могла бы вас кокнуть, сказала Мойра, надежно упаковав Тетку Элизабет за печкой, подальше с глаз. Я бы могла вас покалечить так, что вас бы всю жизнь крючило. Я могла бы двинуть вас этой штукой по голове или ткнуть в глаз. Просто не забудьте, что я ничего такого не сделала, если до этого дойдет.

Этого Тетка Лидия не цитировала Джанин, но, я думаю, Мойра должна была сказать что-то в этом роде. Так или иначе, она не убила и не изуродовала Тетку Элизабет, которая вернулась в Центр пару-тройку дней спустя, оклемавшись после семи часов за печкой и, надо думать, после допроса — ибо возможность сговора, естественно, не исключалась ни Тетками, ни кем другим.

Решительно глядя перед собой, Мойра вздернула подбородок. Расправила плечи, подтянулась и поджала губы. Мы обычно держались не так. Мы ходили повесив головы, глядя на собственные руки или в землю. Мойра мало походила на Тетку Элизабет, даже с коричневым платом на голове, но ее закаменелой осанки, видимо, хватило, чтобы облапошить дежурных Ангелов, которые никогда не разглядывали нас пристально, даже — и, наверное, в особенности — Теток; ибо Мойра прошествовала прямиком через парадную дверь с видом человека, который знает, куда идет; ей отсалютовали, она предъявила пропуск Тетки Элизабет, который Ангелы не удосужились проверить, ибо кто посмеет так оскорбить Тетку? И исчезла.

Ох-х, сказала Джанин. Кто знает, что было у нее на уме? Может, ей хотелось кричать «ура». Если так, она хорошо это скрывала.

Итак, Джанин, сказала Тетка Лидия. Вот чего я хочу от тебя.

Джанин распахнула глаза и изобразила невинность и внимание.

Я хочу, чтобы ты держала ушки на макушке. Возможно, тут не обошлось без остальных.

Да, Тетя Лидия, сказала Джанин.

Приходи и рассказывай мне, хорошо, милая? Если что-нибудь услышишь.

Да, Тетя Лидия, сказала Джанин. Она знала: больше не придется вставать на колени перед всем классом и слушать, как мы кричим, что это ее вина. Пока этим займется кто-нибудь другой. Она временно спасена.

Совершенно не важно, что Джанин пересказала этот разговор Долорес. Это не означало, что Джанин не станет свидетельствовать против нас, против любой из нас, если представится случай. Мы это понимали. К тому времени мы обращались с ней, как с безногим, что продает карандаши на углу. Избегали ее, как могли, были заботливы, когда избежать не удавалось. Она была угрозой, мы это понимали.

Наверное, Долорес похлопала ее по спине — дескать, молодец Джанин, что рассказала. Где состоялся этот обмен? В спортзале, когда мы готовились ко сну. Долорес спала рядом с Джанин.

В ту ночь мы передавали эту историю друг другу в полутьме — еле слышно, с койки на койку.

Мойра — где-то там. На свободе или мертва. Что она будет делать? Мысль о том, что она будет делать, распухала, пока не заполнила собою весь зал. В любой момент — сокрушительный взрыв, стекла сыплются внутрь, распахиваются двери… У Мойры ныне есть власть, ее выпустили, она выпуталась. Она теперь распутна.

По-моему, нас это пугало.

Мойра была как лифт без стенок. У нас от нее кружилась голова. Мы уже теряли вкус к свободе, уже ценили безопасность в этих стенах. В верхних слоях атмосферы ты развалишься, испаришься, никакое давление тебя не удержит.

И все же мы фантазировали о Мойре. Мы обнимали ее, она тайком была с нами, будто смешок; она была как лапа под коркой повседневности. В свете Мойры Тетки какались абсурднее и не такими зловещими. Их могущество с изъяном. Их можно скручивать в туалетах. Отвага — вот что нам нравилось.

Мы ждали, что в любую минуту ее приволокут назад, как прежде. Мы представить не могли, что с нею сделают на сей раз. Что бы ни сделали, это будет чудовищно.

Но ничего не произошло. Мойра не появилась. До сих пор.

Глава двадцать третья

Это домыслы. Все это домыслы. Я домысливаю сейчас, опять, я лежу в постели, не в силах спать, репетирую, что надо было сказать, что не надо было, как следовало и не следовало поступать, как надо было сыграть. Если я когда-нибудь выберусь…

На этом — стоп. Я намерена выбраться. Это же не навеки. Другие тоже так думали прежде, в дурные времена, и всегда оказывались правы и впрямь выбирались так или иначе, и это было не навеки. Хотя для них это длилось порой все века, что им были отпущены.

Когда я выберусь, если удастся это все описать — как угодно, пусть даже голосу голосом, это тоже будут домыслы, очередной их виток. Ничего невозможно рассказать в точности так, как оно было, ибо то, что говоришь, не бывает точно, что-то всякий раз упускаешь, слишком много ролей, сторон, противотоков, нюансов; слишком много жестов, кои могли значить то или это, слишком много форм, кои целиком не опишешь, слишком много привкусов в воздухе или на языке, полутонов, слишком много. Но если вдруг вы мужчина из какого-то будущего и добрались досюда, прошу вас, помните: вас никогда не искусят понуждением простить — вас, мужчину, а равно женщину. Противиться сложно, верьте мне. Но помните: прощение — тоже власть. Умолять о нем — власть, и отказывать в нем, и его даровать — власть; быть может, величайшая.

А может, контроль тут и вовсе ни при чем. Может, не о том речь, кто вправе кем владеть, кто кому вправе что сделать безнаказанно, даже если убить. Может, не о том, кто вправе сидеть, а кто — преклонять колена, или стоять, или лежать, раздвинув ноги. Может, речь о том, кто кому что вправе сделать и обрести прощение. Не говорите мне, что это одно и то же.

Я хочу, чтобы ты меня поцеловала, сказал Командор. Ну, разумеется, до этого что-то происходило. Не бывает таких просьб ни с того ни с сего.

Я все же уснула, и мне снилось, как я ношу серьги, а одна сломалась; не более того, просто мозг листает древние досье, и меня разбудила Кора, принесла поднос с ужином, и время вернулось в свою колею.

— Хороший ребенок? — спрашивает Кора, ставя поднос. Наверняка уже сама знает, у них ведь изустный телеграф, новости путешествуют из дома в дом; но ей в радость услышать об этом, будто от моих слов Рождение станет реальнее.

Нормальный, — говорю я. — Оставят. Девочка.

Кора улыбается мне — улыбка словно объятие. Должно быть, вот в такие моменты ей кажется, будто она делает что-то стоящее.

Это хорошо, — говорит она. Почти жалобно, и я Думаю: ну еще бы. Она бы сама хотела там быть. Вечеринка, на которую ее не пригласили. — Может, и у нас скоро будет, — застенчиво говорит она. Под нами она подразумевает меня. Я должна вознаградить команду, оправдать питание и заботу, как муравьиная матка. Пусть Рита не одобряет меня; Кора — наоборот. Она полагается на меня. Надеется, и я — носитель ее надежды.

Ее надежда — проще простого. Она хочет День Рождения с гостями, пиром горой и подарками, она хочет баловать ребятенка на кухне, гладить ему одежду, совать плюшки, пока никто не видит. А я должна обеспечить ей сии радости. Я бы предпочла неодобрение — его я больше заслужила.

На ужин тушеная говядина. Мне трудно доесть: посреди ужина я вспоминаю то, что прошедший день стер из головы начисто. Правду говорят: рожать или наблюдать роды — транс, вся прочая жизнь теряется, живешь только этим мигом. Но теперь я вспомнила и знаю: я не готова.

Этажом ниже часы в вестибюле бьют девять. Я прижимаю ладони к бедрам, вдыхаю, отправляюсь в путь по коридору и тихонько вниз по лестнице. Яснорада, наверное, еще там, где случилось Рождение; повезло, он не мог это предвидеть. В такие дни Жены ошиваются там часами, помогают развернуть подарки, сплетничают, напиваются. Надо же как-то рассеять их зависть. Я иду в обратную сторону по коридору внизу, мимо двери в кухню, к следующей двери — его. Стою в коридоре, точно школьница, которую вызвали к директору. В чем я провинилась?