Вождь окасов, стр. 112

У Антинагюэля был тайный умысел, вот какой: с первого взгляда он угадал, что чилийскому генералу надоела война; тогда он постарался выиграть время, чтобы набрать довольно людей и попытаться сделать набег; это было тем легче, что большая часть чилийской армии направилась во внутренние земли и у генерала Фуэнтесса было только около двух тысяч человек кавалерии и пехоты.

Освобождать же дона Тадео Антинагюэль вовсе не был намерен. Но ему не хотелось казнить его прежде чем обстоятельства сделаются так благоприятны, что он мог бы в безопасности удовлетворить свою жажду. В эту неделю, которую он выговорил себе, он хотел разослать повсюду гонцов, чтобы собрать воинов как можно более.

На восходе солнца лагерь был снят. Окасы шли целый день по горам без определенной цели. Вечером они остановились по обыкновению. Антинагюэль, прежде чем идти отдыхать, зашел к Красавице и сказал ей только:

– Сестра моя начала?

– Начала, – отвечала дона Мария.

Целый день напрасно старалась она заставить молодую девушку разговориться с нею; та упорно молчала, но Красавица была не такая женщина, чтобы легко отказаться от своей цели. Как только вождь оставил ее, она подошла к доне Розарио и, склонив голову, сказала ей тихим и печальным голосом:

– Сеньорина, простите мне все зло, которое я вам сделала; я не знала с кем я имела дело; ради Бога, сжальтесь надо мной, я ваша мать!

При этом признании молодая девушка зашаталась, как громом пораженная, она ужасно побледнела и протянула руки, как бы отыскивая опоры. Красавица бросилась поддержать ее. Дона Розарио оттолкнула ее с криком ужаса и убежала в свою палатку.

– О! – вскричала несчастная мать со слезами в голосе. – Я буду так любить ее, что она непременно простит меня.

И она легла у входа в палатку, чтобы никто не мог войти туда без ее ведома.

ГЛАВА LXXXII

По следам

Вечером через неделю после происшествий, рассказанных нами в предыдущей главе, в двадцати милях от Ароко, в девственном лесу, состоящим из миртов и кипарисов, который покрывает своим зеленым ковром подножия Кордильерских гор, четыре человека сидели вокруг костра, на котором жарилась дичь; двое из них были индейцы, другие двое европейцы. Читатель, без сомнения, уже узнал в них двух французов и друзей их Трангуаля Ланека и Курумиллу.

Граф, оперев голову на правую руку, размышлял. Валентин, сидя на некотором расстоянии, прислонившись спиной к огромному мирту, метров в тридцать вышины, курил индейскую трубку, лаская одной рукою собаку, лежавшую у его ног, а другой чертя шомполом на земле геометрические фигуры, которые тотчас же машинально стирал.

Место, на котором остановились наши путешественники, было одной из тех прогалин, которыми наполнены американские леса. Эта прогалина была велика и усыпана деревьями, засохшими от старости или разбитыми молнией; она углубилась между двух холмов и составляла тупой треугольник, у одного угла которого журчал один из безымянных ручейков, льющихся с Кордильер и через несколько миль теряющихся в больших реках.

Место прекрасно было выбрано для остановки на несколько часов днем, чтобы отдохнуть в тени, пока спадет солнечный зной; но для ночлега это была самая худшая из возможных стоянок, по причине соседства источника, к которому приходили пить хищные звери, как ясно показывали их многочисленные следы в тине обоих берегов. Индейцы были слишком опытны для того, чтобы добровольно остановиться в этом месте; они согласились провести тут ночь только из-за невозможности ехать далее.

Индейцы надели на лошадей путы и пустили их неподалеку от огня; туша великолепного кабана, который был убит Курумиллой и которому недоставало одной ноги, жарившейся для ужина, висела на одной из главных ветвей большого дерева.

День был ненастный, но к ночи буря начала утихать. Путешественники храбро принялись за ужин, чтобы раньше отойти ко сну, в котором очень нуждались. Четверо собеседников не обменялись ни одним словом во время ужина.

Окончив его, индейцы бросили в огонь несколько сухих ветвей и, завернувшись в свои плащи и одеяла, заснули; этому примеру немедленно последовал граф, валившийся от усталости.

Валентин и Цезарь остались одни охранять общую безопасность. Конечно, никто не узнал бы в этом человеке, суровом и задумчивом, того насмешливого и беззаботного француза, который восемь месяцев тому назад вышел на берег в Вальпараисо, гордо подбоченившись и покручивая усы.

Случившиеся события мало-помалу изменили этот характер, порою сбивавшийся с прямого пути. Благородные задатки, дремавшие в сердце молодого человека, пробудились от соприкосновения с величественной, грандиозной и могучей природой Южной Америки. Тесная связь с Луи де Пребуа Крансэ, у которого была душа любящая, ум здравый, обращение деликатное, со своей так же оказывало благотворное влияние на Валентина.

Эта перемена, произведенная его дружбой с человеком, которого он спас от самоубийства, безмолвием пустыни и таинственным присутствием божества, которое сердце человека созерцает под сводами девственных лесов, была еще только внутренняя. Для поверхностного наблюдателя он показался бы почти тем же самым человеком; однако ж глубокая бездна разделяла его прошлое и настоящее.

Между тем ночь близилась к концу, луна достигла двух третей своего бега. Валентин разбудил Луи, чтобы он сменил его, пока он насладится несколько часов необходимым отдыхом. Граф встал; он также очень изменился; это не был уже изящный и блистательный дворянин, который готов был почти упасть в обморок от сильного запаха; он тоже переродился в пустыне; лоб его загорел под американским солнцем, руки загрубели, суждения стали более зрелыми, словом, он совершенно преобразился: это был теперь человек закаленный физически и морально.

Уже около часа прошло с тех пор, как он сменил Валентина, как вдруг Цезарь, до сих пор лениво и беззаботно гревшийся у огня, приподнял голову, понюхал воздух и глухо заворчал.

– Ну! Цезарь, – сказал шепотом молодой человек, лаская животное, – что с тобою, моя добрая собака?

Водолаз устремил свои умные глаза на графа, завертел хвостом и заворчал во второй раз еще сильнее прежнего.

– Очень хорошо, – возразил Луи, – бесполезно нарушать покой наших друзей прежде чем мы не узнаем в чем дело; мы оба пойдем разузнавать, не так ли, Цезарь?

Граф осмотрел свои пистолеты и винтовку и сделал знак собаке, которая подстерегала все его движения.

– Ну! Цезарь, – сказал он, – ищи, мой милый, ищи!

Собака, как будто только ожидавшая этого приказания, бросилась вперед; за нею последовал ее хозяин, который осматривал кусты и останавливался время от времени, чтобы бросить вокруг внимательный взгляд. Цезарь, предоставленный самому себе, побежал прямо через ручей и углубился в лес, обнюхивая землю и весело вертя хвостом, как обыкновенно делают ньюфаундлендские собаки, когда нападут на знакомый след.

Человек и собака шли таким образом около трех четвертей часа, останавливаясь иногда затем, чтобы прислушаться к звукам, которые без всякой причины возмущают ночью тишину пустыни и которые есть не что иное, как могучее дыхание спящей природы. Наконец, после многочисленных поворотов собака присела, повернула голову к молодому человеку и жалобно завыла. Граф задрожал; с предосторожностью раздвинул ветви и взглянул.

Он с трудом удержался от крика горестного изумления при страшном зрелище, представившемся его взорам. В десяти шагах от того места, где он находился, посреди обширной прогалины, человек пятьдесят индейцев лежали как попало вокруг потухающего огня, погруженные в пьяный сон, что легко можно было угадать по мехам из козлиной кожи, разбросанным без всякого порядка по песку. Но внимание Луи было особенно привлечено видом двух человек – мужчины и женщины, крепко привязанных к деревьям и, казалось, находившихся в сильном отчаянии.

Мужчина склонил голову на грудь, из его больших глаз лились слезы, глубокие вздохи вырывались из груди его, когда взгляд его обращался на молодую девушку, привязанную напротив него.