Homo sum (Ведь я человек), стр. 82

ГЛАВА XXII

Павел сидел перед пещерой, в которой укрывались Сирона и Поликарп, и глядел, как мало-помалу ослабевал свет факелов, спускавшихся с горы. Они освещали путь для раненого ваятеля, которого несли в носилках матери к оазису, в сопровождении отца и сестры Марфаны.

«Еще какой-нибудь час, — думал анахорет, — и мать увидится с сыном, еще неделя, и Поликарп встанет с постели, еще год, и только рубец от раны да, может быть, поцелуй в алые губы галлиянки напомнит ему о вчерашнем дне. — Мне труднее забыть его. Лестница, которую я сколачивал в продолжение долгих лет, по которой я рассчитывал взойти на небо и которая казалась мне такою высокой и прочной, эта лестница разбита в куски, и разбила ее рука моей собственной слабости. Кажется мне даже, что слабость эта имеет больше силы, чем то, что мы обычно называем внутренней силой, ибо она разрушает в одну минуту то, что созидает духовная сила. Вероятно, только слабостью я силен!

Павел вздрогнул от холода. На заре того утра, когда он взял на себя вину Ермия, он дал обет никогда более не носить овечьей шубы, и тяжко страдало привыкшее к теплой одежде тело, в котором за последние дни после невероятных усилий, бессонных ночей и волнений кровь кипела с лихорадочным жаром. Дрожа, одернул он на себе свою изношенную рубаху и пробормотал: «Я чувствую себя точно баран, которого остригли зимою. А голова опять горит, точно я только что вынимал хлебы из печки. Ребенок мог бы повалить меня, и глаза мои так и слипаются. Нет силы даже собраться с мыслями для молитвы, которая была бы мне так необходима. Цель моя, без сомнения, истинная, но как только я думаю приблизиться к ней, моя слабость вдруг удалит ее от меня, как ветер отклоняет от жаждущего Тантала ветвь с плодами. От мира ушел я на эту гору, а мир все не оставлял меня и опутал своими сетями. Надо уйти куда-нибудь в совершенно безлюдную пустыню, где я мог бы быть один, совершенно один, с Господом и с самим собою! Там я, может быть, найду тот путь, который ищу, если только мое „я“ опять не испортит весь мой труд, это „я“, которое всюду следует за мною и в котором продолжает жить весь мир со всеми своими треволнениями. Кто, уходя в пустыню, не может отрешиться от самого себя, тот не может оставаться один.

Павел глубоко вздохнул и продолжал размышлять.

«Как гордился я, когда принял от галла побои за Ермия! Потом я начал падать ниже и ниже, точно пьяный с лестницы. И бедный Стефан пал, а был уже так близок к цели. У него недостало силы простить врагу, а сенатор, который только что ушел от меня и безвинному сыну которого я нанес тяжкую рану, дружески подал мне руку при прощании. Я видел ясно: он простил меня от всего сердца. А этот Петр не удаляется от жизни и с утра до вечера занят мирскими делами».

Не поднимая глаз, просидел Павел несколько минут в раздумье, потом продолжал, рассуждая с самим собою:

— Как это рассказывал старик Серапион? В Фиваиде жил некогда отшельник, который превосходил всех других в строгой добродетели и был уверен, что ведет совершенно богоугодную жизнь. И вот раз во сне он услышал, что в Александрии живет человек, который еще совершеннее его; имя этого человека Фабис, по ремеслу он сапожник и живет на Белой улице, около гавани Кибот. Анахорет тотчас же отправился в столицу и отыскал этого сапожника. Когда же он спросил его:

— Как ты служишь Господу? Какую жизнь ведешь ты? — тот ответил с удивлением: «Я-то? Ах, Господи, я работаю с утра до вечера и забочусь о семье, и утром и вечером молюсь в немногих словах за весь город!»

— Вот и Петр, кажется, такой Фабис; но ведь много путей ведет к Господу, и мы, и я…

Дрожь, пробежавшая по телу, опять прервала его рассуждения, и предрассветный холод сделался так ощутим, что надо уже было развести огонь.

Пока он силился раздуть уголья, к нему подошел Ермий. От сопровождавших Поликарпа он узнал, где найти Павла, и, пришедши теперь к другу, он схватил его за руку, начал гладить его косматые волосы и нежно, с глубоким умилением благодарил его за тяжкую жертву, которую он принес ему, взяв на себя позорное наказание за его проступок.

Павел коротко отклонил его сожаление и благодарность и начал беседовать с Ермием об отце и о будущности, пока совсем не рассвело и для юноши пришло время идти обратно в оазис, чтобы отдать последний долг умершим.

На предложение идти вместе с ним Павел ответил: — Нет, нет, не теперь, не теперь; если я теперь столкнусь с людьми, я, право, могу разлететься, как ветхий мех, полный молодого вина. В голове моей как будто жужжит рой пчел, а в груди точно муравейник. Ты иди себе, а меня оставь одного!

После погребения Ермий дружески простился с Агапитом, Петром и Дорофеей и вернулся к александрийцу, с которым отправился в пещеру покойного отца.

Здесь Павел передал ему письмо к дяде и долго говорил с ним, ласковее чем когда-либо.

Там же они остались и ночевать, но ни тот, ни другой не смогли заснуть.

Времени от времени Павел бормотал тихо, но с глубокой скорбью: «Тщетно, все тщетно! — и, наконец: — Все ищу и ищу, но кто укажет мне путь?» Оба встали на заре.

Ермий пошел еще раз к источнику, опустился на колени и, прощаясь с этим местом, погрузился в воспоминания об отце и о дикой Мириам.

Разнообразные мысли возникли в его сознании, и так велика все преображающая сила любви, что образ бедной смуглой пастушки казался ему в тысячу раз прекраснее той дивной женщины, которая наполняла восторгом душу ваятеля.

Вскоре после восхода солнца Павел повел Ермия в рыбацкую деревушку, представил его своему знакомому еврею, поставщику отцовского дома, попросил снабдить его деньгами и проводил к кораблю, отправлявшемуся с грузом угольев в Клизму.

Тяжело было ему расставаться, и Ермий сказал, увидя, что Павел прослезился, и почувствовав, как дрожат его руки:

— Не беспокойся обо мне, Павел! Мы опять увидимся, и я всегда буду помнить и тебя, и отца.

— И мать, — прибавил Павел. — Тяжело будет мне без тебя, но я ведь и жажду страдания. Если бы кому удалось усвоить себе страдание всего мира и терзаться душевно при каждом дыхании, как такой человек жаждал бы призыва Спасителя.