Арахнея, стр. 59

Он тотчас же послал в соседний город положить как жертву на алтарь врачующей Изиды одно из своих драгоценных колец. Как горячо стал он молить Аполлона, бога света, и Афродиту, богиню красоты, о возвращении ему зрения! Спустя неделю при новой перевязке увидал он темно-зеленые волны Красного моря, очертания пальм, палатку, амалекитянку и мальчугана, прислуживающего ему. Все это он видел. Восторженную благодарность воздал он милостивым богам, в существовании которых он, вопреки своему учителю Стратону, теперь больше не сомневался. Какие планы, какие темы для работы зарождались в его мозгу! И то, что он хотел творить, не должно было изображать исключительно реальность и действительность. Нет, он хотел теперь воплощать самые высокие идеи, самые отвлеченные идеалы. Он знал теперь, что ему не нужно для этого натуры, что ему не надо было рабски ее копировать, и все-таки, несмотря на это, он мог придерживаться правды. Каждый мускул, каждый палец, малейший локон волос должны были соответствовать натуре, но вместе с тем его творения должны быть проникнуты и как бы одухотворены идеей. Его произведения должны были быть отражением идеи и его индивидуальности, верны правде без всякой условности, но должны строго подчиняться правилам пропорций. Этот новый взгляд на искусство явился плодом его долгих одиноких размышлений об искусстве и художественных произведениях.

С тех пор как он вновь уверовал в богов, он чувствовал, что музы избрали его своим жрецом и что он должен им служить, он должен своими произведениями не только удовлетворять зрение, но и возвышать сердце и ум зрителя, показывая ему в них все то, что возвышает его собственную душу: правду, красоту, величие и вечность. Во всей природе чувствовалось присутствие этих четырех сил, и изображать их будет теперь его художественной задачей. В вечной неутомимой творческой силе, которая постоянно обновляет природу, придавая ей неиссякаемую прелесть, чувствовал он божественную силу. И ему казалось странным, почти невозможным то, что он мог так долго не верить в богов. Пока он отрицал душевную жизнь, он не признавал никакой силы над собой, а теперь каким слабым и ничтожным ощущал он себя перед этой силой. Но он чувствовал, что может достичь того, что среди смертных дано достигать одним художникам: общения с божеством и возможности посредством своих произведений возвысить и зрителей до понимания идеалов и красоты.

Второй месяц его пребывания в пустыне подходил уже к концу, когда мальчик, присутствовавший при перевязке, вскричал:

— Твои глаза становятся совсем чистыми и блестящими; знаешь, все белое почти исчезло. Наверно, ты теперь уже можешь мне вырезать львиную голову на моей палке.

Быть может, это бы и удалось Гермону, но он побоялся подвергнуть свои глаза такому испытанию, зато его с необычайной силой потянуло вернуться к людям, к Дафне; ему казалось, что теперь уже настала пора для этого. Старый шейх и его дочь принялись уговаривать его не торопиться, так как, быть может, эта поспешность повредит глазами. Благоразумие Гермона одержало верх над его нетерпением, и он согласился носить повязку и оставаться в пустыне до тех пор, пока не исчезнет и та легкая пленка, которая еще не позволяет ему ясно различать детали предметов. Правда, спокойствие последних дней совсем его покинуло, к этому присоединилась еще забота о близких его сердцу. Он до сих пор не имел о них не малейшего известия, и, когда он себе представлял, какая судьба ожидала Архиаса и его дочь, попадись они в руки грозного царя Птолемея, им овладевал смертельный ужас, заглушавший всю ту радость, которую он испытывал от возвращения зрения. Страх за них, этих самых дорогих ему людей, пересилил всякое чувство осторожности, и он решил во что бы то ни стало покинуть пустыню и разделить с ними их судьбу.

XXX

Несколько дней спустя отправился Гермон на закате солнца на берег моря. Какое-то для него самого необъяснимое волнение овладело им. Глаза его уже, без повязки, защищенные только от света зонтиком из зеленых листьев, показывали ему солнечный шар, склоняющийся к горизонту; красивые, сверкающие и яркие переливы красок на всем небосклоне казались восторженному Гермону как бы злой насмешкой над беспокойством, царящим в его измученной душе. Лодка, приближающаяся к берегу, не обратила на себя его внимания: сюда приставало столько лодок с путешественниками, отправляющимися во внутрь Аравии, а за последнее время число их еще возросло. Внезапно услыхал он знакомый ему призыв; этими самыми звуками предупреждал он всегда прежде о своем прибытии домой. Радостно, почти бессознательно ответил он на него, и ему теперь показалось, что вечерняя заря превратилась для него в утреннюю, возвещавшую наступление счастливых для него дней. Хотя его все еще слабые глаза не позволяли ему узнать того, кто стоял в лодке и посылал ему приветственные знаки руками, все же он почти наверняка мог сказать, кого привезла к нему эта лодка.

Вскоре услыхал он и приветствие верного Биаса, и с сильно бьющимся сердцем протянул он ему обе руки. Вольноотпущенник исполнил все возложенные на него поручения, и теперь уже никакая клятва не обязывала его молчать и скрывать что-либо от его господина. Ледша отпустила Мертилоса и его на свободу, а сама, насколько мог понять Биас из подслушанных разговоров, отправилась в сопровождении галла Лутариуса в Паратониум, пограничный город Египетского царства. Мертилос чувствовал себя совершенно здоровым и сильным и послал его к Гермону, который больше нуждается в его услугах. Но, кроме того, преданный слуга привез известия о Дафне и Архиасе. Оба были здоровы и в безопасности от преследований царя. На робкий вопрос вольноотпущенника о том, в каком состоянии находятся его глаза, Гермон снял шляпу-зонтик и показал, как успешно шло его выздоровление. Верным Биасом овладела такая радость, что он, полуплача-полусмеясь, стал целовать руки и одежду своего дорогого господина. Он долго не мог успокоиться и затем глубокомысленно изрек:

— Бессмертные поступают иначе, чем люди. Мы, скульпторы, можем только тогда творить хорошие произведения, когда у нас есть для этого хороший материал и хорошие инструменты. Боги же иногда пользуются самыми дурными чувствами и побуждениями и достигают самых лучших результатов. Так, например, они превратили ненависть старой волшебницы в средство, возвратившее тебе, господин, зрение. За это да будет мир ее костям. Она умерла, и, как мне передал земляк, которого я недавно встретил, смерть пришла за ней тотчас же после нашего отъезда.

Пересказав разные новости об Архиасе, Дафне и Мертилосе, он передал Гермону два письма: одно было от его возлюбленной, другое — от Мертилоса. Как только Биас засветил огонь в палатке, он тотчас же принялся за трудную для него работу чтения этих писем. Нельзя сказать, чтобы верный слуга стал образцовым чтецом, но и то, чего он достиг в этом искусстве, делало большую честь терпению его учителя, Мертилоса. Он начал с послания Дафны, которое по желанию осторожного Архиаса заключало в себе очень мало подробностей. Но уверения в любви и нежные слова, которыми было наполнено письмо, заставляли чувствительного Биаса не раз прерывать чтение. Мертилос, напротив, очень подробно описывал свой образ жизни и сообщал другу, что он для него и для себя ожидал от будущего. Содержание этих писем сильно облегчило душу Гермона, так встревоженную долгой неизвестностью; он знал теперь, что может надеяться опять на совместную жизнь с теми, кто был ему дороже всех на свете. Кроме того, они объяснили ему многое такое, что было неясно в рассказах Биаса.

Сначала Архиас вместе с Дафной находились в городке Митилене на острове Лесбосе; туда приставали корабли с путешественниками, которые отправлялись в Пергам, где теперь жил Мертилос. После того как он исполнил все требования Ледши и освободился от данной ей клятвы, скульптор посетил дядю и Дафну, а перед самым отъездом вольноотпущенника тот с дочерью также переселился в Пергам. Он был очень дружественно принят наместником того края и был склонен поселиться там на более продолжительное время.