Столетнее проклятие, стр. 16

4.

Семнадцать лет своей жизни Маркус мечтал о родовом тартане. Черный, с тонкими золотыми, алыми и пурпурными полосками, тартан воплощал тогда для юноши весь смысл его существования.

Потом Маркус с гордостью носил его всю дорогу до Иерусалима, под началом у сэра Трюгве, чинил бесчисленные прорехи, состирывал кровь — свою и чужую. Плотный шерстяной тартан продержался на удивление долго, и хотя в Святой Земле случались такие жаркие дни, что мясо, казалось, плавилось и сползало с костей, — Маркус не снимал тартана. То был символ его клана, символ родины, дома, надежды.

Он заносил тартан до дыр. Плотная шерсть пропиталась грязью, кровью и пустынной пылью; и каждую ночь Маркус мечтал о том дне, когда сможет вернуться в Шотландию.

До того, что случилось в Дамаске. До той ночи, когда тартан сорвали с него и сожгли, предав огню и его юношеские мечты.

Когда все кончилось, Маркус надел доспехи и щит сэра Трюгве — и носил их с тех пор, не снимая. И все же каждую ночь сны о Шотландии возвращались, проникали сквозь трещины в стене, которую он выстроил вокруг своей души, заставляли мечтать о невозможном: о снеге, дыме, морозном воздухе, зелени горных долин. О невинности.

Когда Маркус наконец вернулся домой, ему стоило нечеловеческих усилий снова надеть тартан. Один только Бальтазар, наверно, и понимал, как это было нелегко. Бальтазар был тогда в Дамаске и видел, как Маркус навсегда распростился с надеждой.

Впрочем, он не до конца поддался соблазну душевного покоя, который сулил тартан. Все так же Маркус носил у пояса свой испанский меч, красноречивый знак его отличия от сородичей. Они восхищались этой привычкой, любовались смертоносной красотой чужеземного клинка, и это было прекрасно. Но даже если б все порицали Маркуса, он все равно не расстался бы с мечом. Меч нужен был ему, чтобы и в домашнем, безыскусном раю горной Шотландии всегда оставаться настороже, никогда не забывая об испытаниях, которые он прошел в заморских землях.

Как бы то ни было, сейчас на Маркусе был новый, прочный тартан; и Маркус помимо воли восхищался этим рукотворным чудом, дивился тонким полоскам алого, золотого, пурпурного на черном фоне. Тартан связывал его с наследием предков, а потому был нужен Маркусу не меньше, чем испанский меч.

И вот сегодня утром перед ним стояла леди Авалон, и солнце, на сей раз решившее выглянуть из-за туч, искрилось в ее ясных, почти белоснежных волосах, ласкало точеный овал ее лица.

Она была прекрасна даже в своем безнадежно испорченном платье. Она была еще прекрасней, когда взяла принесенный Маркусом тартан и швырнула к его ногам.

— Я поклялась, что никогда больше не надену это! — гневно объявила Авалон.

Голос у нее был нежный, звенящий, словно колокольчик, но Маркуса это ничуть не обмануло. Авалон была таким же творением Хэнока, как и он сам.

— Тем хуже для тебя, — отозвался Маркус, поднимая тартан, — потому что тебе придется нарушить клятву.

Авалон не дрогнула, не отступила ни на шаг — так и стояла, воинственно сжав кулаки. К подолу ее платья пристали сухие листья, аметисты в вырезе корсажа сверкали в солнечном свете.

— Только если ты меня заставишь, — тихо и угрожающе проговорила она.

В сознании Маркуса возникла вдруг бесконечно соблазнительная картина: Авалон, совершенно нагая и восхитительно доступная, улыбаясь, манит его к себе… Боже милостивый, как он хотел этого, как мечтал снова сжать в своих объятьях ее теплую упругую плоть, вдохнуть пьянящий аромат ее волос, снова вкусить сладость ее вишневых губ! На сей раз это будет уже не урок, преподанный строптивице, но чистое, ничем не замутненное наслаждение…

Маркус отшатнулся от искусительного видения, пораженный тем, как легко потерял власть над собой.

Авалон вдруг замерла, широко раскрыла глаза, не сводя с него почти испуганного взгляда.

«Она знает, — потрясение подумал Маркус. — Она знает, о чем я подумал… и я знаю, что думает она».

Такого он никак не ожидал — в предании не было и малейшего намека на то, что они сумеют так легко проникать в мысли друг друга. И все же Маркус сразу понял, что это не игра воображения. Легенду о проклятии Кинкардинов он впитал вместе с материнским молоком, каждое слово ее с младенческих лет запечатлелось в его памяти. Мать, баюкая Маркуса перед сном, твердила ему вновь и вновь о предначертанной ему судьбе. Когда мать умерла — Маркусу тогда сравнялось десять лет, — ее миссию взяли на себя другие женщины клана. Они без устали рассказывали и пересказывали мальчику родовое предание, чтобы он, став мужчиной, ясно понимал, что ему суждено исполнить.

Маркус верил легенде всем сердцем — а потому, вопреки здравому смыслу, не сомневался, что его нареченная сможет читать в сердцах и мыслях людей. Маркус знал, что такое возможно, потому что и сам обладал крохотной частицей этого благого дара. Именно — дара, и конечно — благого. Разве может это быть злом?

Авалон выхватила у него из рук скомканный тартан и проворно шмыгнула за одеяло, которое Маркус сам растянул между двух кустов, дабы Авалон могла укрываться от нескромных мужских взглядов.

И сейчас он видел, как на земле, сбрызнутой солнечными пятнами, движется ее точеная тень. Вот мелькнул совершенный профиль, поднялась рука, дразняще округлилось бедро… вся она — само совершенство.

Когда Авалон наконец вышла из укрытия, на ней был тартан.

Трижды хвала женщинам клана, которые не забыли прибавить к самому тартану черное платье и серебряную фибулу! Сам Маркус ни за что на свете не вспомнил бы о таких мелочах.

Проходя мимо, Авалон искоса глянула на него. Что же было в этом взгляде… гнев? Безусловно. И нечто еще, едва различимое. Неприязнь? Может быть. Страх? Маркус от всего сердца надеялся, что нет. Бояться — это так не похоже на Авалон. Скорее уж в этом взгляде сквозила настороженность.

Что ж, это неплохо. Маркус едва управляется с этой строптивицей; немного уважения с ее стороны было бы весьма кстати.

Авалон принялась завтракать, и горцы молча смотрели на нее, отмечая, какими ровными, опрятными складками уложен ее тартан. Мужчины удовлетворенно переглядывались. Никто из них не знал, каким образом Маркус добился от нее послушания, не знал, что Авалон сдалась только для того, чтобы убежать от него подальше.

Сидя на плоском камне, Авалон угрюмо жевала овсяную лепешку.

Опять на ней эта отвратительная тряпка! Авалон и вправду поклялась, что больше никогда не наденет тартан. Ей было тогда четырнадцать. В ночь, когда отряд, везший ее назад в Англию, пересек границу Шотландии, Авалон сразу сняла тартан Кинкардинов. Тогда ей думалось, что насовсем. Она сожгла проклятый тартан в очаге трактира, где ее спутники остановились на ночь. Сидя у очага, Авалон долго смотрела, как пламя пожирает знакомый и ненавистный узор, и никто не сказал ей ни слова — ни королевский посланник, ни солдаты, ни хозяин трактира. Все они вместе с Авалон молча смотрели, как тартан Кинкардинов превращается в пепел.

И вот теперь этот трижды проклятый тартан словно возродился из пепла! И она, Авалон, своими руками перебросила его через плечо, обернув остаток вокруг талии. Так носили тартан все женщины Кинкардинов. Авалон без труда управилась с этим нелегким делом — пальцы ее сами вспомнили, как уложить тартан аккуратными ровными складками. Теперь она почти ничем не отличалась от своих спутников. Авалон помрачнела, поняв, как легко ненавистный клан Кинкардинов опять завладел ею.

И стоил ли краткий миг свободы нарушения давней клятвы? Стоило ли сдаваться лишь затем, чтобы убежать от взгляда, который там, на поляне, устремил на нее сын Хэнока?

Авалон не могла притворяться, будто ничего не случилось. Она уже и не помнила точно, что сказала тогда, но Маркус услышал ее и преобразил ее слова в жаркую бездну вожделения. И увлек с собой в эту бездну ее, Авалон.

Это произошло слишком быстро, ошеломляюще быстро. Совсем как той ночью, на лестнице трактира в Трэли. Маркус всего лишь коснулся ее пальцем — и ее охватило неведомое доселе пламя.