Остров накануне, стр. 34

16. ДИСПУТ О СИМПАТИЧЕСКОМ ПОРОХЕ [20]

Как Роберт угодил в эту историю?

Он относительно слабо освещает годы, которые протекли с его возвращения в Грив и до входа в парижские салоны. Из рассеянных намеков явствует, что он помогал матери до своего двадцатилетия, вяло правил батраками, ведал севом и молотьбой; но когда мать последовала за супругом в могилу, Роберт осознал, насколько ему чужд этот быт. Тогда он, по – видимому, доверил имение родственнику, выговорив себе примерный доход, и отправился познавать мир.

Он поддерживал переписку кое с кем узнанным в Казале. Друзья бередили в нем волю совершенствовать знания. Как – то вышло, что он переселился в Экс – ан – Прованс. Роберт благодарно вспоминает два года, проведенные в доме тамошнего дворянина, сведущего в науках, с богатой библиотекой, содержавшей кроме книг произведения искусства, антики и чучела. Благодаря хозяину дома он свел знакомство с учителем, которого почтительно приводит в пример при любой оказии, с Диньским каноником, называемым еще le doux prкtre. Именно от него Роберт взял рекомендательные письма, с которыми неизвестно которого числа и года наконец прибыл завоевывать Париж.

Там он сразу обратился к друзьям каноника. Ему посчастливилось, его ввели в изысканнейшее в Париже место. Роберт рассказывает о кабинете братьев Дюпюи, и как его мышление ежедневно, ежевечерне обогащалось в обществе образованных людей. Упоминает и другие кабинеты, посещавшиеся им, где были собрания медалей, турецких ножиков, камней агата, математических редкостей, раковин многих Индий…

На каких перекрестьях он проводил веселый апрель (а может быть – май) своей молодой поры, указывают частые в его записках отсылки к учениям, которые выглядят неуместными в сочетании. Он целыми днями усваивал от каноника, как устроен универс, состоящий из атомов, в согласии с учением Эпикура, и все же замышленный божественным провидением и подчиняющийся ему; а потом, влекомый тою же любовью к Эпикуру, уходил вечерами беседовать с товарищами, все они звали себя эпикурейцами и умели перемежать диспуты о вековечности мира походами к прелестницам не слишком серьезного нрава.

Он описывает ораву беззаботных друзей, они в двадцать лет обладали столькими знаниями, что призавидовали бы пятидесятилетние. Линьер, Шапель, Дассуси – певец и поэт, расхаживавший с лютней, Поклен, переводчик Лукреция, с его мечтами сочинять комедии – буфф, Эркюль Савиниано, прославленный отвагой при осаде Арраса, а ныне занятый сочинением любовных деклараций к воображаемым возлюбленным, зачинщик многих флиртов с юношами из благородных домов, от которых, судя по его собственной болтовне, приобрел итальянскую болезнь; в то же время он подымал на смех одного приятеля, распущенного, как и он, что тот – де «ублажается мужественной любовию», и что простимте – де тому застенчивость, она понуждает его вечно околачиваться за спинами у знакомых.

Понимая, что приобщен к ареопагу достойных духом, Роберт сделался если не всеведущим, то неприятелем невежества, которое, как ему становилось ясно, торжествовало при французском дворе и в домах забогатевших мещан, чьи книжные полки были заставлены пустыми коробками из левантинской морщеной кожи с именами лучших сочинителей золотом по корешкам.

В общем, Роберт попал в среду так называемых honnкtes gens, которые, хотя в большинстве принадлежали не к кровным аристократам, а к жалованному дворянству, были солью Парижа. Но он был молод, жаден до новых впечатлений, и наряду со своими учеными интересами и с либертинскими забавами не оставался холоден к обаянию столбового вельможества.

Много вечеров подряд во время прогулок он жег глазами фасад дворца Рамбуйе на улице Сен – Тома – де – Лувр, разглядывал фронтоны, фризы, архитравы и пилястры, мозаику красного кирпича, белого камня и темноцветных сланцев.

Он глядел на освещенные окошки, видел, как гости съезжаются, пытался вообразить знаменитый зимний сад, до чего он должен быть великолепен, рисовал в фантазии интерьеры маленького царства, которым восхищались все в Париже, сложившегося вокруг незаурядной женщины, убежавшей от другого двора, порабощенного капризами монарха, неспособного оценить истинную утонченность духа.

В конце концов, Роберт решился попытать счастья. Приехав из заальпийской земли, он мог рассчитывать на любезный прием в доме госпожи, благорожденной от матери – римлянки, дочери самой древней в Риме фамилии, их имя восходило к знати Альбы Лонги. Не случайно за пятнадцать лет до того почетным гостем замка именно этой дамы был кавалер Марино, являвшийся демонстрировать французам пути нового литературного творчества, затмевающего поэзию древнего мира.

Роберту удалось быть принятым в святилище элегантности и знаний, в знакомство благородных мужчин и прециозниц (prйcieuses), образованных без педантичности, галантных без либертинства, веселых без вульгарности, пуристов без пережима. Роберт почувствовал себя уместно в их сборище. Он дышал воздухом большого города, воздухом двора, но его не принуждали пресмыкаться перед требованиями обходительности, которые преподавал ему синьор де Салазар в Казале. Здесь никого не заставляли приспосабливаться к воле властодержателей, наоборот, призывали подчеркивать оригинальность. Не подражать другим, а состязаться – хотя и соблюдая правила хорошего тона – с личностями ярче себя. Нужно было выделяться не куртуазностью, а смелостью; выказывать непринужденность в разумной и содержательной беседе; уметь изящно формулировать глубокие мысли… Сервильность не ценилась, ценился обостренный ум, отважный, как на дуэли.

Он приучался избегать напыщенности, оттачивал умение скрывать натугу и труд, чтобы все сказанное или сделанное казалось естественным даром, чтоб достигалось совершенство в искусстве, которое в Италии именуется непринужденностью, в Испании despejo.

Привыкнув к просторам Грив, где ветер пропах лавандой, в отеле Артеники Роберт дивился кабинетам, благоухавшим ароматными цветами, везде букеты и корзины, вечная весна. Немногочисленные виллы, которые он посещал до тех пор, состояли из мелких горниц, утесняемых гигантским проемом парадного вестибюля. У Артеники лестница шла в глубине двора, в углу, а главенствовали в доме анфилады кабинетов и зал, с высокими окнами и дверями, симметрично прорезанными посреди стен. На стенах не было обычной унылой штукатурки в колорите ржавчины и кожи. Стены в палаццо Артеники были разноцветные, и Синяя Спальня хозяйки была обтянута синим штофом, расшита золотом и серебром.

Артеника принимала друзей в кровати в комнате, заставленной ширмами, завешанной коврами, чтобы не проникала зима. Она не выносила ни света дня, ни пыланья камина. Огонь и дневной свет разогревали кровь у нее в жилах и приводили к потере чувств. Однажды забыли у нее под кроватью грелку с углями, и у нее приключилась рожа. Она напоминала цветок, не терпящий ни прямого солнца, ни холода, из тех, для которых садовники создают особенный климат. Тенелюбивая Артеника принимала в постели, засунув ноги в мешок из медвежьего меха и нахлобучив на голову спальные чепцы в таком количестве, что, по ее же забавному выражению, глохла на Святого Мартина и снова обретала слух на Пасху.

Хоть уже не была молода, хозяйка дворца имела идеальную внешность: крупная, хорошо сложенная, с чудесными чертами лица. Невыразимо было сияние ее глаз, не внушавших игривые чувства, а внушавших любовь, соединенную с робостью, и облагораживавших сердца, которые они зажигали.

В этих залах хозяйка устраивала, не навязывая, диспуты о дружбе и любви, легко переходя на темы философии, политики, морали. Роберт открывал для себя достоинства противоположного пола в самых рафинированных проявлениях, обожал с почтительной дистанции недостижимых принцесс – красавицу мадемуазель Полетт, прозванную «львицей» за ее гордо разметанную гриву, и прочих дам, умевших сочетать с красотой то остроумие, которое старомодные Академии признавали только за лицами мужского пола.