Баудолино, стр. 96

— Завидую такому наваждению…

— Чтоб не спугнуть, я превратился в статую.

33

Баудолино знакомится с Гипатией

Но наваждение кончилось. Подобно лесному животному, девушка учуяла Баудолино и повернулась к нему. Без всякого страха, только глядела удивленно.

— Кто ты? — спросила она по-гречески. Поскольку он молчал, она подошла вплотную и стала рассматривать открыто, дружелюбно, глаза ее были как волосы, переменчивого цвета. Единорог стоял о бок с ней, наклонив шею, будто готовя свое дивновидное орудие для обороны хозяйки.

— Ты не из Пндапетцима, — продолжала она. — Ты не евнух и не монстр, ты… человек! — Чувствовалось, что опознавала человека она как Баудолино единорога, по описаниям, ни разу не видев. — Ты красивый. Человек красивый. Можно тронуть? — Тонкими пальцами она погладила его бороду и шрам на лице, как Беатриса в давний день. — Это у тебя рана. Ты тот человек, который бьется на войне? А что это?

— Меч, — сказал Баудолино. — От хищных зверей. Я не тот человек, который бьется на войне. Зовусь Баудолино и прибыл из земли, где закатывается солнце. — Он неопределенно махнул рукой. Обнаружилось, что рука дрожала. — А ты кто?

— Гипатия. — Судя по тону, ее позабавил наивный вопрос, и с улыбкой она стала еще краше. Но сразу вспомнила, что разговаривает с чужеземцем. — У нас в лесу, за теми деревьями, обитают только гипатии. Ты меня не боишься, как те, из Пндапетцима? — Тут уж Баудолино улыбнулся: оказывается, она боялась, что он ее забоится. — Ты часто бываешь на озере? — спросил он. — Не очень, — ответила гипатия. — Матерь не хочет, чтобы мы поодиночке выходили из леса. Но озеро очень красивое, а я под защитой Акакия, — она кивнула на единорога. Потом добавила с обеспокоенным видом: — Уже поздно. Я не должна отсутствовать столь долгое время. Я не должна и встречаться с теми, из Пндапетцима, коль вдруг они дойдут сюда. Но ты не из Пндапетцима, ты человек, а мне никто не приказывал остерегаться человеков.

— Я приду и завтра, — выпалил Баудолино. — Когда солнце будет высоко. Я тебя увижу?

— Не знаю, — отвечала гипатия смущенно. — Может… — и ускользнула за дерево.

Ту ночь Баудолино провел без сна, поелику (втолковывал он сам себе) сон он уже видел, и такой, которого могло хватить на целую жизнь. На следующий день, в самый палящий полдень, он поскакал на озеро.

Прождал на озере до вечера и никого не встретил. Печально отправился домой. На окраине города стая исхиаподов упражнялась в плевании из фистулы. Гавагай крикнул ему: — Ты смотришь! — Повернул трубочку в небо, стрелка прянула и пропорола брюхо птице, свалив ее на землю. — Я будешь великий воин, — провозгласил Гавагай. — Приедешь белый гунн, я пронзишь его наповал! — Баудолино ответил, что он просто молодец, и пошел ложиться. Увидел во сне давешнюю встречу и утром сделал вывод, что этого сна на целую жизнь ему отнюдь не хватит.

Опять отправился к озеру. Сел на берег, внимал щебетанию птиц, праздновавших явление утра, потом слушал хор цикад в часы, когда бушует полуденный бес. Но жар не тяготил его, деревья разливали восхитительную прохладу, не в труд было прождать несколько часов. Она появилась.

Присела рядом с ним и сказала, что пришла побольше разузнать о человеках. Баудолино не знал, как начинать, и стал описывать свои родные земли, придворную жизнь у Фридриха, и что такое империи, и царства, и как ходить на соколиную охоту, и что такое города, и как их строят, то самое, что он уже рассказывал Диакону, но без жестокостей и непристойностей, обнаруживая, по мере своего рассказа, что и о людях, значит, можно найти немало теплых слов. Она все слушала, и глаза переменяли отливы в зависимости от каждого чувства.

— Как ты рассказываешь! Все человеки так хорошо говорят? — Нет, затруднился Баудолино… Он, вероятно, умеет рассказывать лучше и больше иных сородичей. Но существуют поэты, и они способны повествовать еще лучше. И он спел одну из Абдуловых канцон. Та не понимала по-провансальски, но, как абхазцы, пленилась нежной мелодией. Ее глаза затуманились влажной дымкой.

— Скажи, — спросила она, еле заметно розовея. — Но есть ведь у человеков… как бы это сказать… свои фемины? — По вопросу он понял, что она догадалась: песня посвящается женщине. Ну а как же, ответил Баудолино, разумеется. Как исхиапод спознается с исхиаподихой, так человек спознается с женщиной, ибо сами по себе они не имели бы потомства, и так живет все живое во всем универсе.

— Ну, неправда, — возразила со смехом гипатия. — Мы, гипатии, сами по себе, и у нас нет… этих самых… гипатиев! — и опять засмеялась от подобной мысли. Баудолино гадал, как бы рассмешить ее снова, потому что ее смех был самым нежным из любых слышанных звуков. Хотелось, разумеется, спросить, как размножаются гипатии без участия гипатиев, но он страшился потревожить ее невинность. Однако он почувствовал себя вправе полюбопытствовать хотя бы, что представляют собой гипатии.

— О, — отвечала она. — Это долгий рассказ, я не умею так прекрасно рассказывать, как получается у тебя. Знай же, что тысячи и тысячи лет тому назад в одном могущественном городе, очень далеко отсюда, жила добродетельная и мудрая Гипатия. Она руководила философской школой, а философия значит любовь к мудрости. Но в этом городе жили, кроме нее, злые люди, именовавшиеся «христиане», они не чтили богов, они ненавидели философию и в особенности не могли потерпеть, чтобы истиной заведовала фемина. Они схватили Гипатию и умертвили ее, причинив ужасные муки. Несколько молодых ее учениц не пострадали, вероятно оттого, что их сочли несведущими и приставленными к Гипатии лишь для услужения. Они спасались бегством, но к тому времени христиане распространились везде, и ученицам пришлось странствовать до тех пор, покуда они не пристали вот к этому мирному месту. Тут они силились восстановить знание, полученное от учившей их Гипатии. Но во времена ученья они были чересчур юными и не такими великомудрыми, как она, и поэтому не крепко запомнили ее наставления. Тогда они решили жить сами по себе, в удалении от мира, стараясь вновь открыть заветы Гипатии. Ведь так и Бог закладывает тени истин в сердце любого из нас, и требуется только снова проявить их, они воссияют в освещении мудрости, подобно тому как освобождается мякоть плода от кожуры.

То Бог, то боги, если это не Бог христиан, значит, речь о лживых неправедных богах… Что толкует эта гипатия, ломал голову Баудолино. Но, честно сказать, до сути ему не было дела. Довольно было слушать ее речь и он уже отдавал жизнь за ее истины.

— Скажи хотя бы вот еще что, — перебил он ее. — Вы гипатии, по имени той Гипатии, это понятно. Но тебя-то как зовут?

— Гипатия.

— Нет, я спрашиваю, как зовут тебя именно, в отличие от твоих товарок… Ну, в смысле, как тебя окликают остальные?

— Гипатия.

— Ну, ты вот вечером вернешься туда, где вы живете, и встретишь какую-нибудь гипатию. Как ты к ней обратишься?

— Я скажу: счастливый вечер. У нас так принято.

— Да, но вот смотри, я, когда приеду в Пндапетцим и встречу, предположим, евнуха, он мне скажет: счастливый вечер, о Баудолино. А ты скажешь: счастливый вечер, о…? Ну как там дальше?

— Ну да, я скажу: счастливый вечер, о Гипатия.

— Так что же, вас всех зовут Гипатия?

— Ну разумеется, всех гипатий зовут Гипатиями, и ни одна не отличается от прочих, иначе она не была бы гипатией.

— Но если тебя начинает разыскивать какая-нибудь гипатия, разыскивает именно сейчас, когда тебя дома нет, и спрашивает у прочих гипатии, не видел ли кто ту самую гипатию, которая ходит с единорогом по имени Акакий, то как ей надо спрашивать?

— Вот именно так: не видел ли кто гипатию, которая ходит с единорогом Акакием.

Ответь что-либо в подобном роде Гавагай, у Баудолино чесались бы руки влепить затрещину. С Гипатией другое дело. Баудолино уже восхищался, до чего должно быть дивно то место, где все гипатии зовутся Гипатиями.