Баудолино, стр. 55

— Почему?

— Потому что как раз когда она была беременна, александрийцы заключили союз с Генуей против шайки Сильвано Д’Орба. В этой шайке было несколько мошенников, счесть по пальцам, но они крутились вокруг города и грабили пригородных крестьян. Коландрина пошла за крепостную стену собрать цветы. Она готовила цветы к моему приезду, а рядом пасся гурт овец. Она остановилась поговорить с пастушонком. Он был крестьянином ее отца. Тут банда мерзавцев набросилась на стадо. Может, ей-то они и не хотели делать зла. Но ее толкнули, повалили на землю. Убегающие овцы на нее налетали… Ну, пастух себе удрал, а Коландрину родичи нашли поздно вечером в горячке. Когда они заметили, что к вечеру она не вернулась… Гуаско выслал за мной человека, я скакал во весь опор, но два-то дня все же ушли на дорогу. Я увидел ее при смерти. Она стала просить передо мной прощенья, говоря, что ребенок вышел наружу раньше срока. Что он погиб. Она убивалась, что не сумела родить мне сына. Лицо ее было как у восковой мадонны. Чтоб разобрать слова, мне приходилось прижиматься ухом к ее рту. Не смотри на меня, Баудолино, она шептала, я вся опухшая от слез. Не только я негодная мать, но и жена… дурна на лицо… И умерла, прося меня ее простить. А я просил простить меня, что не был с нею. Не защитил ее в опасности. Потом я захотел посмотреть ребенка. Они не хотели показывать. Этот ребенок…

Баудолино остановился. Он помолчал, упершись взглядом в потолок, чтобы Никита не видел глаз. — Это был уродик, — потом сказал он. — Как те, которых мы предполагали найти в земле Иоанна. Какие-то щелки вместо глаз, тощая грудка, от плеч отходило что-то вроде спрутовых щупалец. А ноги и живот были покрыты белой шерсткой. Как у барашка. Я, в общем, не смог смотреть на него. Я дал разрешение хоронить. Но даже и не знал, годится ли вызывать к нему священника. Я вышел из города и целую ночь блуждал по Фраскете. Я говорил себе, что всю предыдущую жизнь протратил на то, чтобы воображать несуществующих чудищ, созданья иных миров, они казались мне дивными дивами, в своей непохожести на все свидетельствовавшими бесконечные возможности Творца. Но потом, когда Творец побудил меня создать то, что создают все остальные люди, я породил не диво, а ужасное уродство. Мой сын был воплощенная ложь природы. Прав был тогда Оттон, десятикратно прав, когда говорил, что я лжец! И я жил как лжец, и мое семя дало ложный плод. Мертвый ложный плод. И тогда я осознал, что…

— Что, — сказал Никита, — тебе надо переменить жизнь…

— Наоборот, Никита. Я решил, что если в том моя судьба, бессмысленно стараться стать как все. Что надо посвятить себя лжи. Как передать, что там сквозило у меня в голове? Я думал: прежде, изобретая, я выдумывал неправды, но они становились правдами. Явил миру святого Баудолина. Сочинил сен-викторскую библиотеку. Пустил Волхвоцарей гулять по свету. Спас родной город, раскормив тощую корову. Если ныне доктора учат в Болонье, это в частности моя заслуга. В Риме поместил те mirabilia, которые римлянам до меня и не снились. По вранью Гугона Габальского создал царство, краше которого не бывало. Не говоря уж, что влюбился в призрак, что заставил призрак написать множество писем, которые вовсе не были писаны, однако кружили голову всем читавшим, даже той, кто их не написала… а ведь была не кем-нибудь, императрицей! Но в тот редкий раз, когда я вздумал создать нечто настоящее, вдобавок от женщины, искренней которой было не найти, все сорвалось. Я произвел такое, чему никто бы не поверил, чему никто бы не желал существовать. Так лучше удалиться в мир дивных вымыслов, уж там-то я сам смогу решать, до какой степени эти вымыслы дивны.

19

Баудолино переименовывает свой город

— Бедный Баудолино, — сказал Никита. Приготовления к отъезду шли своим ходом. — Лишиться и жены и сына в таком цветущем возрасте. А мне-то! И мне-то назавтра угрожает та же участь: лишиться плоти чресл моих и возлюбленной супруги! Злодейством, может, кого-то из этих варваров! Константинополь! Столица! Царица городов, ковчег высочайший Господен, хвала и слава правителей, отрада чужестранцев, императрица империй, песнь песней, светлость светлостей, редчайшее собрание наиредчайших зрелищ! Что станется с нами, покидающими тебя, нагими, какими вышли из материной утробы? Когда увидим тебя снова не в нынешнем обличий? Не сею юдолью плача, попираемой полчищами?

— Не надо, сударь Никита, — сказал ему Баудолино. — Ты лучше вспомни, что, поди, в последний раз можешь отведать эти дивные брашна, достойные Апиция. Что там за шарики из мяса, источающие все ароматы ваших рынков?

— Кефтедес. А запахи в основном от циннамона, ну и немножко от мяты, — объяснил ему Никита, уже утешась. — Смотри. По случаю последней трапезы я сумел достать анисовку. Пей поскорее, пока она пузырится в воде, как облако.

— Вкусно, в нос не шибает, а голова от нее кружится, — похвалил Баудолино. — Вот ее бы мне пить после гибели Коландрины. Может, хоть на миг удалось бы забыть… Как ты сейчас забываешь и о разрушении города, и о страхе за завтрашний отъезд. Жаль, что в те времена я пил другое. Местное крепкое вино. Оно клонило в сон. Но по пробуждении на душе бывало гаже, чем прежде.

Баудолино понадобился год, чтобы выйти из печального охватившего его целиком безумия. Год, который он не помнил вообще. Только скачки по лесам и по оврагам, и куда ни заносил бы его конь — Баудолино напивался, падал замертво, сраженный долгими мучительными грезами. В этих снах ему удавалось наконец настигнуть Зосиму, а настигнув — вырвать у него, с клочьями бороды, карту, на которой указывался путь в царство, где все рождаются в виде финсирет и метацыпленариев. А в Александрию он не вернулся. Боялся, как бы мать, отец или, может быть, Гуаско и сваты не заговорили с ним о Коландрине. И о неродившемся мальчике. Вот у Фридриха он несколько раз объявлялся. Тот, заботливый, все понимающий, по-отцовски развеивал его тоску разговорами о полезных подвигах, которые Баудолино мог бы совершить для империи. В частности, однажды он сказал, что хорошо если бы Баудолино отыскал все-таки решение для этой ситуации с Александрией, поскольку досада в нем уже перегорела, и для Баудолинова удовольствия он желает уладить осложнение (vulnus), не уничтожая при этом город.

Это занятие помогло Баудолино вернуться к жизни. Фридрих был близок к подписанию окончательного мира с ломбардскими коммунами. Баудолино понимал, что с Александрией все упирается в характер и в упрямство. Фридрих не мог согласиться, чтобы существовал город, заложенный без его одобрения да и вдобавок названный именем его врага. Значит, если бы Фридриху дали возможность повторно заложить тот же самый город… Пусть и на том же самом месте, но, возможно, под новым именем. Как в свое время был вторично заложен Лоди под тем же именем, но на новом месте… Глядишь, так и удалось бы не поступиться, а помириться!

Взять тоже александрийцев. Им-то что требовалось? Иметь себе свой город и в нем заниматься своими промыслами. Из-за чистой случайности их город назван по Александру Третьему. Но этот Александр-то умер, и теперь уж не обидится, если город переназовут. Вот она идея! Пусть в одно прекрасное утро Фридрих с рыцарями появится перед стенами Александрии. Жители из города выйдут, в город вступит крестный ход епископов, город отлучат от церкви… если считать, что он когда бы то ни было освящался… или, назовем это иначе, раскрестят, а потом снова покрестят… В общем, перекрестят в Кесарею. В честь кесаря, императора. Александрийцы прошествуют перед Фридрихом, воздавая ему должные почести, и войдут в стены нового для них города. Это будет совершенно новый город, основанный императором Фридрихом, и заживут в нем бывшие александрийцы и на славу, и долго, и счастливо.

Так для Баудолино, чтобы выйти из безнадежности, понадобился новый всплеск горячего воображения.

Фридриху идея пришлась по вкусу. Сложность была лишь в том, что он не располагал временем для поездки в Италию. Он был по уши затянут в устройство дел с алеманскими ленниками. Баудолино взялся представительствовать от имени Фридриха. Перед въездом в Александрию он замешкался. Но тут навстречу вышли его отец с матерью. Пролились реки слез, и после этого всем стало легче. Старые знакомые делали вид, будто никакой жены у Баудолино никогда не было. Они сразу с порога потащили его, не дав даже времени рассказать о сути поручения, в ту памятную остерию. Там сперва как следует выпили, но не крепкого красного, а легкого, терпкого белого вина из Гави. Оно не усыпляло, а помогало фантазии. Баудолино выложил свой план.