Петербург, стр. 90

– «А тогда: после акта», – оглушительно разорвался его рот; и, разорвавшись, сомкнулся.

Тут внезапно пред Александром Ивановичем разверзлась завеса: все он вспомнил отчетливо… Этот сон в Гельсингфорсе, когда они мчали его чрез какие-то… все же… пространства, соединенные с пространствами нашими в математической точке касания, так что оставался прикрепленным к пространству, все же он воистину мог уноситься в пространства – ну, так вот: когда они мчали его чрез иные пространства…

Это он совершил.

Этим-то и соединился он с ними; а Липпанченко был лишь образом, намекавшим на это; это он совершил; с этим вошла в него сила; перебегая от органа к органу и ища в теле душу, сила эта понемногу овладела им всем (стал он пьяницей, сладострастие зашалило и т. д.).

И пока это делалось с ним, он и думал, что они его ищут; а они были – в нем.

И пока он так думал, из него перли ревы, подобные ревам автомобильных гудков:

– «Наши пространства не ваши; все течет там в обратном порядке. И просто Иванов там – японец какой-то, ибо фамилия эта, прочитанная в обратном порядке – японская: Вонави».

– «Стало быть, и ты прочитываешься в обратном порядке», – прометнулось в мозгу.

И понял он: «Шишнарфнэ, Шиш-нар-фнэ…» Это было словом знакомым, произнесенным им при свершении акта; только сонно знакомое слово то надо было вывернуть наизнанку.

И в припадке невольного страха он силился выкрикнуть:

– «Енфраншиш».

Из глубин же его самого, начинаясь у сердца, но чрез посредство собственного аппарата гортани ответило:

– «Ты позвал меня… Ну – и вот я…»

Енфраншиш само теперь пришло за душой.

____________________

Обезьяньим прыжком выскочил Александр Иванович из собственной комнаты: щелкнул ключ; глупый, – нужно было выскочить не из комнаты, а из тела; может быть, комната и была его телом, а он был лишь тенью? Должно быть, потому что из-за запертой двери угрожающе прогремел голос, только что перед тем гремевший из горла:

– «Да, да, да… Это – я… Я – гублю без возврата…»

____________________

Вдруг луна осветила лестничные ступени: в совершеннейшей темноте проступили едва, чуть наметились сероватые, серые, белесоватые, бледные, а потом и фосфорически горящие пятна.

Чердак

По случайной оплошности чердак не был заперт; и туда Дудкин бросился.

За собою захлопнул он дверь.

Ночью странно на чердаке; его пол усыпан землею; гладко ходишь по мягкому; вдруг: толстое бревно подлетит тебе под ноги и усадит тебя на карачки. Светло тянутся поперечные полосы месяца, будто белые балки: ты проходишь сквозь них.

Вдруг… -

Поперечное бревно со всего размаху наградит тебя в нос; ты навеки рискуешь остаться с переломленным носом.

Неподвижные, белые пятна – кальсон, полотенец и простынь… Пропорхнет ветерок, – и без шума протянутся белые пятна: кальсон, полотенец и простынь.

Пусто – все.

Александр Иванович как-то сразу попал на чердак; и, попав на чердак, удивился, что чердак оказался незапертым; то, наверное, домовая прачка, вся ушедшая в думы о суженом, за собою оставила незакрытую дверь. Когда Александр Иванович в эту дверь прошмыгнул, то – успокоился, притаился: вздохнул облегченно; не было за ним ни бегущих шагов, ни граммофонного выкрика абракадабры; ни даже ухнувшей двери.

Сквозь разбитые стекла окна только слышалась издали песня:

Купи маминька на платье
Жиганету синева…

Глухобьющая дверь разрешилась в биении сердца; а внизу нападавшая тень – просто в месяца тень; остальное – галлюцинация; надо было лечиться – вот только.

Александр Иванович прислушался. И – чтo мог он услышать? То, что мог он услышать, ты, конечно, знаешь и сам: совершенно отчетливый звук растрещавшейся балки; и – густое молчание: то есть – сплетенная сеть из одних только шорохов; тут, во-первых, – в углу велись шики и пшики; во-вторых, – напряжение атмосферы от неслышных уху шагов; и – глотание слюней какого-то губошлепа.

Словом, – все обыденные, домовые звуки: и бояться их – нечего.

Александр Иванович тут собой овладел; и он мог бы вернуться: в комнате – это знал он наверное – никого, ничего (приступ болезни прошел). Но уходить с чердака все же ему не хотелось: осторожно он подходил средь кальсон, полотенец и простынь к заплетенному осеннею паутиной окну и просунул он голову из стекольных осколков: то, что он видел, успокоением и миротворною грустью на него дохнуло теперь.

Под ногами яснели – отчетливо, ослепительно просто: четкий дворовый квадрат, показавшийся отсюда игрушечным, серебристые сажени осиновых дров, откуда он так недавно глядел в свои окна с неподдельным испугом; но чтo главное: в дворницкой веселились еще; хриплая песенка раздавалась из дворницкой; чебутарахнул там дверной блок; и две показались фигурки; одна разоралась там:

Вижу я, Господи, свою неправду:
Кривда меня в глаза обманула,
Кривда мне глаза ослепила…
Возжалел я своего белого тела,
Возжалел я своего цветного платья,
Сладкого яствия,
Пьяного пития –
Убоялся я, Понтий, архиереев,
Устрашился, Пилат, фарисеев.
Руки мыл – совесть смыл! [317]
Невинного предал на пропятье…

Это пели: участковый писец Воронков и подвальный сапожник Бессмертный. Александр Иваныч подумал: «Не спуститься ли к ним?» И спустился бы… Да вот только – лестница.

Лестница испугала его.

Небо очистилось. Бирюзовую островную крышу, оказавшуюся где-то там, под ним, сбоку – бирюзовую, островную крышу прихотливо чертила серебряная чешуя, та серебряная чешуя, далее, вся сливалась с живым трепетом невских вод.

И бурлила Нева.

И кричала отчаянно там свистком запоздалого пароходика, от которого виделся лишь убегающий глаз красного фонаря. Далее, за Невой, простиралась и набережная; над коробками желтых, серых, коричнево-красных домов, над колоннами серых и коричнево-красных дворцов, рококо и барокко, поднималися темные стены громадного, рукотворного храма, заостренного в мир луны золотым своим куполом – со стен каменной, черно-серой, цилиндрической и приподнятой формою, обставленной колоннадой: Исакий [318]…

И, едва зримое, побежало в небо стрелой золотое Адмиралтейство.

Голос пел:

Помилуй, Господи!
Прости, Исусе!…
Царю чин верну – о душе вздохну,
Дом продам – нищим раздам,
Жену отпущу – Бога сыщу…
Помилуй, Господи!…
Прости, Исусе!

____________________

Верно в час полуночи – там, на площади, уж посапывал старичок гренадер, опираясь на штык; и к штыку привалилась мохнатая шапка; и тень гренадера недвижимо легла на узорные переплеты решетки.

Пустовала вся площадь.

В этот час полуночи на скалу упали и звякнули металлические копыта; конь зафыркал ноздрей в раскаленный туман; медное очертание Всадника теперь отделилось от конского крупа, а звенящая шпора нетерпеливо царапнула конский бок, чтобы конь слетел со скалы.

И конь слетел со скалы.

По камням понеслось тяжелозвонко [319]* цоканье – через мост: к островам. Пролетел в туман Медный Всадник; у него в глазах была – зеленоватая глубина; мускулы металлических рук – распрямились, напружились; и рванулось медное темя; на булыжники конские обрывались копыта, на стремительных, на ослепительных дугах; конский рот разорвался в оглушительном ржании, напоминающем свистки паровоза; густой пар из ноздрей обдал улицу световым кипятком; встречные кони, фыркая, зашарахались в ужасе; а прохожие в ужасе закрывали глаза.

вернуться

317

Эпизод суда Понтия Пилата над Иисусом Христом (Евангелие от Матфея, XXVII, 24).

вернуться

318

Выпад Белого против официальной церковности; ср. с евангельской притчей, в которой храм рукотворный противопоставляется храму нерукотворному (истинной вере): «И некоторые вставши лжесвидетельствовали против Него и говорили: Мы слышали, как Он говорил: «Я разрушу храм сей рукотворенный и чрез три дня воздвигну другой нерукотворенный» (Евангелие от Марка, XIV, 57 – 58).

вернуться

319

Пушкин.