Петербург, стр. 73

Был еще коричневый чемодан, изменивший давно первоначальную форму и хранящий предметы самого ужасного содержания.

Все убранство, с позволения сказать, комнаты отступало на задний план перед цветом обой, неприятных и наглых, не то темно-желтых, а не то темновато-коричневых, выдававших громадные пятна сырости: по вечерам то по этому пятну, то по другому переползала мокрица. Все комнатное убранство было затянуто полосами табачного дыма. Нужно не переставая курить по крайней мере двенадцать часов сподряд, чтоб бесцветную атмосферу превратить в темно-серую, синюю.

Александр Иванович Дудкин оглядывал свое обиталище, и его опять (так бывало и прежде) потянуло из перекуренной комнаты – прочь: потянуло на улицу, в грязноватый туман, чтобы слипнуться, склеиться, слиться с плечами, со спинами, с зеленоватыми лицами на петербургском проспекте и явить собою сплошное, громадное, серое – лицо и плечо.

К окну его комнаты зелено прилипали рои октябрёвских туманов; Александр Иванович Дудкин почувствовал неудержимое желание пронизаться туманом, пронизать свои мысли им, чтобы в нем утопить стрекотавшую в мозгах ерунду, угасить ее вспышками бреда, возникавшими огневыми шарами (шары потом лопались), угасить гимнастикой шагающих ног; надо было шагать – вновь шагать, все шагать; от проспекта к проспекту, от улицы к улице; зашагать до полного онемения мозга, чтоб свалиться на столик харчевни и обжечь себя водкой. Только в этом бесцельном блуждании по улицам да кривым переулкам – под фонарями, заборами, трубами – угашаются душу гнетущие мысли.

Надевая пальтишко, Александр Иванович ощутил свой озноб; и он с грустью подумал:

– «Эх, теперь бы да хинки!»

Но какая там хинка…

И, спускаясь по лестнице, снова грустно подумал он:

– «Эх, теперь бы да крепкого чаю с малинкою!…»

Лестница

Лестница!

Грозная, теневая, сырая, – она отдавала безжалостно его шаркнувший шаг: грозная, теневая, сырая! Это было сегодняшней ночью. Александр Иванович Дудкин впервые тут вспомнил, что он здесь вчера действительно проходил: не во сне это было: это – было. А чтo было?

Чтo?

Да: изо всех дверей вон – ширилось погибельное молчание на него; раздавалось без меры и строило все какие-то шорохи; и без меры, без устали неизвестный там губошлеп глотал свои слюни в тягучей отчетливости (не во сне было и это); были страшные, неизвестные звуки, все сплетенные из глухого стенания времен; сверху, в узкие окна можно было увидеть – и он это видел – как порой прометалась там мгла, как она там взметалась в клочкастые очертания, и как все озарялось, когда тускло-бледная бирюза под ноги стлалась без единого звука, чтоб лежать бестрепетно и мертво.

Там – туда: там глядела луна.

Но роя набегали: рой за роем – косматые, призрачно-дымные, грозовые – все рои набрасывались на луну: тускло-бледная бирюза омрачалась: отовсюду выметывалась тень, все тень покрывала. Здесь Александр Иванович Дудкин и вспомнил впервые, как по лестнице этой он вчера пробежал, напрягая последние угасавшие силы и без всякой надежды (какой же?) осилить – что именно? А какое-то черное очертание (неужели было и это?), что есть мочи бежало – по его пятам, по его следам.

И губило его без возврата.

____________________

В серый будничный день она мирна, обыденна; внизу бухают глухие удары: это рубят капусту – на зиму обзавелся капустою жилец из четвертого номера; обыденно так выглядят – перила, двери, ступени; на перилах: кошкою пахнущий, полурваный, протертый ковер – из четвертого номера; полотер с опухшей щекою в него бьет выбивалкой; и чихает от пыли в передник какая-то белокурая халда [265], вылезающая из двери; меж полотером и халдою, сами собой, возникают слова:

– «Ух!»

– «Подсоби-ка, любезный…»

– «Степанида Марковна… Еще чего нанесли!…»

– «Ладно, ладно…»

– «И какая такая, стало быть…»

– «Теперича «нанесли», а там – за «чаишком»…»

– «И какая такая, стало быть, – говорю я, – работа…»

– «На митuнгу не шлялись бы: спорилась бы и работа…»

– «Вы митuнгу не уязвляйте: сами впоследствии ими будете благодарны!»

– «Повыбивай-ка перину, ей, ты, – кавалер!»

____________________

Двери!

Та – вон, та; да и – та… От той отодралась клеенка; конский волос космато выпирает из дыр; а у этой вот двери булавкой приколота карточка; карточка пожелтела; и на ней стоит: «Закаталкин»… Кто такой Закаталкин, как зовут, как по отчеству, какой профессией занимается, – предоставляю судить любопытным: «Закаталкин» – и все тут.

Из-за двери скрипичный смычок трудолюбиво выпиливает знакомую песенку. И слышится голос:

– «Атчизне любимей…»

Я так полагаю, что Закаталкин – находящийся в услуженьи скрипач: скрипач из оркестрика какой-нибудь ресторации.

Вот и все, что можно заметить при наблюдении дверей… Да – еще: в прежние годы около двери ставилась кадка, отдававшая горклостью: для наполнения водовозной водою: с проведеньем воды повывелись в городах водовозы.

Ступени?

Они усеяны огуречными корками, шлепиками уличной грязи и яичною скорлупой…

И, вырвавшись, побежал

Александр Иванович Дудкин взором окидывал лестницу, полотера и халду, прущую с новой периной из двери; и – странное дело: обыденная простота этой лестницы не рассеяла пережитого здесь за последнюю ночь; и теперь, среди дня, средь ступенек, скорлуп, полотера и кошки, пожирающей на окошке куриную внутренность, к Александру Ивановичу возвращался когда-то испытанный им перепуг: все, что было с ним минувшею ночью, – то подлинно было; и сегодняшней ночью вернется то, подлинно бывшее: вот как ночью вернется он: лестница будет теневая и грозная; какое-то черное очертание вновь погонится по пятам; за дверью, где на карточке стоит «Закаталкин», будет вновь глотание слюней губошлепа (может быть, – глотание слюней, а может быть, – крови)…

И раздастся знакомое, невозможное слово в совершенной отчетливости…

– «Да, да, да… Это – я… Я гублю без возврата…» [266]

Где это слышал он?

____________________

Прочь отсюда! На улицу!…

Надо вновь зашагать, все шагать, прочь шагать: до полного истощения сил, до полного онемения мозга и свалиться на столик харчевни, чтоб не снилися мoроки; и потом приняться за прежнее: отшагать Петербург, затеряться в сыром тростнике, в дымах виснущих взморья, в оцепенении от всего отмахнуться и очнуться уже средь сырых огоньков петербургских предместий.

Александр Иванович Дудкин затрусил было вниз по каменной многоступенчатой лестнице; но внезапно остановился; он заметил, что какой-то странный субъект в итальянской черной накидке и в такой же точно фантастически загнутой шляпе через три ступени шагая, к нему несется навстречу, опустив низко голову и отчаянно завертевши в руке тяжеловесную трость.

Выгибалась его спина.

Этот странный субъект в итальянской черной накидке впопыхах налетел на Александра Ивановича; он его едва не ткнул в грудь головою; а когда закинулась голова, то Александр Иванович Дудкин прямо под носом своим увидал мертвенно-бледный и покрытый испариной лоб – вы представьте! – Николая Аполлоновича: лоб с бьющейся, надутою жилой; только по этому характерному признаку (по прыгавшей жиле) Александр Иванович и узнал Аблеухова: не по дико косящим глазам, не по странной, заграничной одежде.

– «Здравствуйте: это я – к вам».

Николай Аполлонович быстро-быстро отрезал эти слова; и – что такое? Отрезал угрожающим шепотом? Э, да как же он запыхался. Не подавши даже руки он стремительно произнес – угрожающим шепотом:

– «Должен я вам, Александр Иваныч, заметить, что я – не могу».

– «?»

– «Вы, конечно, поняли, чего именно не могу: не могу, да и не хочу; словом – не стану».

вернуться

265

Халда (просторечн.) – грубая, наглая женщина.

вернуться

266

Эту фразу сам Белый трактовал в автобиографическом смысле: «Ужасы капитализма осознавал я всегда; но теперь я пережил эти ужасы с новою, прямо-таки сумасшедшею яркостью, как нечто направленное на меня лично; и не совсем верил я, будто ужасы эти – механический результат социального строя; мне виделся заговор; чудилось: нечто крадется со спины; виделся почти «лик», подстерегающий в тенях кабинета; и слышался почти шепот: – Я, я! Я – гублю без возврата! Фразу эту позднее я – вставил в роман «Петербург» (в сцену бреда сходящего с ума истерика-революционера, наделив его переживаниями, меня охватившими)…» («Между двух революций», с. 315). В романе эта фраза соотнесена с образом Медного Всадника.