Москва под ударом, стр. 37

Вишняков отскочил перед диким, воистину адского вида балетом профессора, видимо прыгавшего в кабинете; никто с ним не прыгал; а нищего – не было:

– Что же это он, – с ума спятил? – подумал портной. И сперва было бросился к дворницкой; стукнул в окошко; в окошке – храпели; тут вспомнил, как дворник, Попакин, придя в телепухинский дом, рассказал «енерал» – не в себе: чудачок!

– Все чудит, суеты подымает; навалит бумаг; и над ними махрами мотает!

Подумалось: может, и правда, – махрами мотает; ответилось: что-то уж слишком мотает.

Тут свет увидавши в окошке у Грибикова, перешел мостовую: стучаться; и Людвигу Августовичу рассказать обо тем.

19

В кулаке у Мордана зажался ручной молоток; в другой – свечка; указывая рукой со свечкой на кресло, сказал он:

– Профессор Коробкин, – садитесь, пожалуйста: вы арестуетесь мною!

Профессор стоял растормошею – волос щетинился:

– Как, – я не понял?

Но понял, что «старец» – искусственный, что «борода» – приставная; запятился быстро: в простенок себя заточил; страхом жахалось сердце.

– Судьба привела меня к вам; иль вернее, – вы сами! От тени своей не уйдешь.

– А за грим «старика» откровенно простите; и – знаете что: отнеситесь к нему, как к поступку, рожденному ходом событий (о них и придется беседовать): вы, полагаю, – узнали, – кто я: я – Мандро, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович.

Ухом прислушался: верно, Попакин идет.

– Мы – видались совсем при других обстоятельствах; я появился тогда очень скромно: ничтожество – к «имени», как… на… поклон; вы отшили меня… Но, профессор, могли ли вы думать, что первый визит мой к вам будет – последним визитом?

Старался он дверь заслонять: ну, как, чорт подери, он жарнет!

– Между нами сказать, – знаменитости в данное время влекут очень жалкую жизнь; они – щепки, кидаемые во все стороны вплесками волн социальной стихии; но, но – обрываю себя; буду краток: явился я, – с просьбой покорной открытие ваше продать одной фирме, – скажу откровенно теперь, – поглядел он лицом как-то вбок, а глазами – на сторону; и продолжал с тихой хрипою, точно комок застрял в горле, – скажу откровенно, что «фирма» – правительство мощной, великой державы… – тут сделал он паузу. – Были ж вы слепы, профессор, – не знаю, что вас побудило тогда пренебречь предложеньем моим; я давал пятьсот тысяч; но вы, при желанье, могли бы с меня получить миллион.

Ужасал грозный жог этих глаз; и мелькало в сознанье:

– Попакин, Попакин…

– Предвидя, что вы, как и многие, заражены предрассудками, – я «наше дело» поставил иначе; за вами следили; скажу между прочим: прислуга, которая…

– Дарьюшка?

– …была подкуплена!

Вихрем в сознанье неслось: из платка сделать жгут, да и кинуться: в лоб, между глаз, – кулаками. Казалось, что сердце сейчас запоет петухом.

– Я бы вас, говоря откровенно, сумел обокрасть, потому что могу и сейчас перечислить все ящики, где вы хранили бумаги.

Профессор схватился рукой за жилет и лицом закремнел.

– Я, когда посещал вас, то -…целью моей, между прочим, была топография пола и ящиков.

Где ж – язык, руки, ноги?

– Удерживал хаос бумаг; ну – представьте, что ваш я архив показал бы, а мне бы сказали: здесь главного нет… После многих раздумий, на время оставил в покое я вас; извините, профессор, – за тон: я хотел предварительно взять свою дичь на прицел.

Сатанел на стене его контур изысканным вырезом.

– Как вот сейчас.

И откинулся тенью огромною в стену.

– Все, все, что ни будет здесь, примет культурные формы; о, я понимаю, кто вы: при других обстоятельствах я бы сидел перед статуей бронзовой в «сквере Коробкинском»; вы уж пеняйте на строй, где подобные вам попадаются в зубы акул.

Все нутро надрывалося криком и плачем:

– Попакин нейдет.

Но профессор упорствовал взглядом, хотя – понимал: никого не дождешься.

– Я действую властью идеи, вам чуждой, но столь же великой, как ваша.

Профессора вдруг осенило, что вбитие слов превратится – в прибитие: все в нем как вспыхнет.

– Ваш план поднять массы до вашего уровня круто ломается планом моим: из всей массы создать пьедестал одному, называйте его, как хотите, но знайте одно: бескорыстно я действовал.

Он не хотел неучтивость показывать – при ограблении: действовал, как негодяй высшей марки:

– Но все изменилось, увы: вы, наверно, читали в газетах о том, что я скрылся; ну, словом: я – вынужден скрыться, себя обеспечить; и вот: я пришел за открытием; вы уж, пожалуйста, мне передайте его.

Захотелось рвануться, да руки железные вытянулись:

– Этой ночью займемся разборкою мы. Тут мороз побежал по спине, по поджилкам:

– Вы мне объясните, – где что; обмануть невозможно, кой-что понимаю: зимой я сплошь занялся изучением внешнего вида бумажек, попавших ко мне из корзинки, куда вы бросали; иные из них побывали в Берлине; надеюсь, – вы мне не перечите: времени много – вся ночь; к утру будете снова свободны. Ну, что ж вы, профессор, молчите? Профессор, – как взгаркнет:

– Словами – в ногах у меня, чтоб за…

– Как?

– Чтоб за пятку хвататься!

– Вы очень меня угнетаете… Я повторяю, – бояться вам нечего.

Слушали б издали, – думали б, что – балагурят; долбленье ж стола твердо согнутыми пальцами в такт слов ужасало:

– Ну, знаете, я бы не так поступил: все же путь, на который я вам предлагаю вступить, есть единственный; хуже для вас, если я… – ну, не станем… Прошу вас серьезно, – одумайтесь.

Вдруг, – как загикают дико они друг на друга:

– Куда!

– Я сейчас!…

Было ясно: профессор подумал было дать стречка; но он понял, – пошла бы гоньба друг за другом, во время которой… Нет, лучше – стоять.

– Вы чего?

– Ничего!

На обоих напал пароксизм исступления, с которым Мандро едва справился:

– Вы затрудняете форму, – гм, – дипломатических, – гм, – отношений… Неужто война?

Говорил, задыхаяся, – с завизгом:

– Страшно подумать, что может случиться. Профессор – молчал.

– Я не мог бы и в мысли прийти к оскорблению: я умоляю вас, – стиснул виски, трепетавшие жилами, затрепетавшими пальцами, – сжальтесь, профессор, над нами: и не заставляйте меня, – торопливо упрашивал.

Вдруг – прожесточил глазами:

– Могу я забыться. Я… все же – добьюсь своего: мон жет, дело меж нами, – вцепился ногтистой рукой ему в руку, – рванувши к себе, – ну, подите ко мне – да… до схватки, в которой не я пострадаю… Ну, что вы, профессор, – кацапый какой-то: ну, ну – отвечайте мне; ведь – человек я жестокий: жестоко караю.

Тут – он задохнулся от страха перед собой самим.

– Утром явятся, спросят, – а живы ли вы, а здоро? вы ли вы? И – увидят: еще неизвестно, что встретит их здесь.

Заплясала, ужасно пропятившись, челюсть: болдовню, ручной молоток захватил со стола, вероятно, чтоб им угрожать; в его лике отметилось что-то столь тонкое, что пока-залось: весь лик нарисован на тонкой бумаге; вот ногтем царапнется – «трах»: разорвется «мордан» из бумаги, – просунется нечто жестокое из очень древней дыры, вкруг которой лоскутья бумаги – остатки «мандрашины» – взвеясь, покажут под ними таящийся – глаз, умный глаз – не Мандро; заколеблется вот голова в ярких перьях; жрец древних, кровавых обрядов – «Maндлоппль». Он выкрикивал просто багровые ужасы – бредище бредищем!

Свечкой подмахивал у оконечины носа. -

– Ужо

обварю тебя, – пламенем, -

– чтобы взглянуть, что

творилось в глазах у профессора; освещенные свечкой, глаза закатились, как белки в колесах; запрыгали; а голова, не ругаясь, зашлепнувшись в спинку, качалась космой; с кислотцой горьковатою рот что-то чвакал, а нос – дул на свечку взволнованным пыхлом и жаром.

В ушах – очень быстрый и громкий звенец: не звонят ли тонки, не пришли ли за ним: не звонят, не пришли; он – затоптыш, заплевыш, в глухое и в доисторическое свое прошлое среди продолблин, пещерных ходов, по которым гориллы лишь бегали.