Москва под ударом, стр. 36

Все наполнилось жутями и мараморохом,.поднятый странной компанией, вставшей из трещины, точно из гроба, с плакатами желтыми:

– Мы, успокойтесь, – из трещины горизонтальной.

А что, если вылезут из вертикальной: из центра подземного.

____________________

Скрипнула тут половица: Мордан, – из дверей. Он в оранжевом вспыхе на миг лишь возник, показавши оранжево-красный раздутыш дубины; он кинулся точно из мрака во вспых – головой, бородою, кудрями, плечами и пледом; и отблеск стеклянных, очковых кругов переблес-кивал; грозно откинутый лоб расходился, копаяся, точно червями, морщинами; в сумрак опять все просеяло: гром!

Старчище – грозный и скорбный; в руках его – силища, а вместо глаз – непреклонность.

– Вы что это?

Вышел из сумерек, зеленоватый, взволнованный и (нет, – представьте!) нахальный: над чем, чорт дери, он смеялся?

Испуг охватил:

– Вы, послушайте, – стойте: вы что? Подошел.

– Нет уж, – нет: вы подите себе посидеть! И – молчал.

– Я, вы видите, в корне взять, здесь – у себя! Он исчез.

Но профессор почувствовал, что ни о чем, кроме старца, он думать не может:

– Сидит, – чорт возьми, – не отправишь его!

Называл себя дедом; повадки не дедины; кто его ведает; да-с, страшновато; вдруг понял, – не «вато»: страшным-страшно!

Дверь коридора стояла открытой: и блеклые, черные тоны оттуда посыпались, как переблеклые, черные листья осин: перечернь прозияла, как будто из пола везде проросли великаны немые, сливаясь в сплошной черникан.

17

Он не мог успокоиться!

Крался из тьмы в тьму: подглядывать; видел: от всея чернобоких предметов рельефы остались одни, означаясь зигзагами брысыми отблесков (от фонаря переулочного); истончалася линия этих зигзагов в сплошную черну; ночь, чернильный и вязкий поддон, огрубляла штриховку предметов; где линия виделась, – кляксилось чернью; как будто художник, мокавший в чернило протонченный кончик пера, из чернильницы вытянул муху на кончике этом: и ею промазал рисунок предметов.

И кто-то таился в углу, дхнуть не смея: и длинную вычертив ногу, задрягал ногою; в руке прорицающей – гиблое что-то означилось; прочее лишь прокосматилось кучей из тени; открыл портсигар; вспыхнув в ночь, окружил себя дымистым облаком.

Странно взгигнуло безмордое что-то.

– Разоблачить, да и выгнать! Как выгонишь!

Дворника, что ли, позвать?

Но при мысли подобной убился: за что же?

Мордан привскочил: заходил как-то дыбом; с угла до угла загремел сапожищем, на что-то решившись; и – села дхнуть не смея.

Профессор докрался до шкафчика, вытащил ключик от двери балконной; и мимо Мордана – бочком:

– Вы поставили б там самоварчик. Сам – в садик.

Гроза – отступала; квадратец из зелени, сплошь обнесенный заборами, черной осиной шумел; он – к калитке она – заперта; перелезть – мудрено: (и при этом – железные зубья); хотелось крикнуть:

– На помощь!

И – пал на лицо свое: в думы о том, что – приблизилось что-то, что чаша – полна; шелестели осины об этом; он встал на скамейку; царапался пальцами о надзаборные зубья: кричал в темный дворик:

– Попакин! Ответила – молчь!

Только стукал из комнат шаг крепкий, тяжелый: из кухни – в столовую. Мраки воскликнули:

– Я!

– Кто же?

– Дворничиха!

– Приведите Попакина, пусть, в корне взять, этой ночью со мною на кухне он спит.

И откликнулись мраки:

– Он – пьян! Осветилась столовая.

– Вы растолкайте его!

– Растолкаю!

– Теперь – спать не время!

И дальние мраки из мраков ответили:

– Будьте покойны.

Профессор опомнился: страх не имел основания; ну – старец пришел; попросился; а все остальное – фантазии; Подро, прошел через открытые двери к себе на квартиру; Мордан его ждал; ну, – и пусть: ведь Попакин – придет; а Попакин – мужик с кулачищами!

Кто-то пустил его мимо себя, не скрываясь; и рожу состроил; хотя бы для вида прибеднился добреньким, как на платформе, хотя бы сыграл прощелыгу!

Нет, – делался чортом!

Попакин – не шел!

И не выдержав, по коридорчику, бегом, расслышав отчетливо, как самовар заварганил на кухне, – по лестнице – и верхнюю комнатку Нади (Попакина ждать), где настала великая скорбь, какой не было от сотворения мира, о том, что коль в эти минуты Попакин не явится, плоть – не спасется.

И – щупал свой пульс, вспоминая:

– Я странником был; и не приняли.

Принял, и что ж оказалось? Привел за собою он труп: мо где труп, там – орлы.

Кто-то вдавне знакомый пришел; видел, грудь – не застегнута; волос ее покрывал; он был черен, – не сед; и – обилен; жесточились дико бобрового цвета глаза; и – задергалось ухо:

– Ну, что же, профессор, – какая звезда привела, меня к вам?

Пальцы сняли с губы точно пленку.

– Прошу вас оставить мой дом.

– Это – дудки.

И пальцы помазались. – А?

И профессор от ужаса стал желтоглазый.

18

Портной Вишняков не мог спать.

Он, затепливши свечку, сидел на постели в подвальной каморке кирпичного дома, 12 (второй Гнилозубов), – калачиком ножки и голову свесивши промежду рук; его тень на стене закачалась горбом и ушами; докучливо мысли грызню поднимали в виске, точно мыши в буфете:

– Ни эдак, ни так: ни туды, ни сюды. Обмозговывал: не выходило:

– Ни – вон, ни – в избу…

Не смущался он тем, что гроза помешала сказать, как, спасая, – спасаешься; все разъяснится; он думал о старом профессоре, слушавшем речи «спасателей» вместе с седым прощелыгою странного вида; он видел – со всеми спасаясь от ливня: профессор в квартиру свою старца ввел – с ним замкнуться; ненастоящее что-то подметил во всем том случае портной; вспомнив все, что ему рассказал Кавалькас – о Мандро и о том, как поставлен он был в телепухинский дом надзирать за квартирой профессора, – вспомнив все то, взволновался.

Раздумывал, кем бы мог быть этот нищий, который ему не понравился; эдак и так он раскидывал: не выходило: по виду, как есть человек человеком, а все ж – никакого в нем облика не было: и выходило, что – не человек:

– Ни умом не пронижешь, ни пальцем его не протычешь!

Чутью своему доверял Вишняков; и о людях имел мысли ясные он; а тут – нате: на думах он стал: как на вилах.

И вдруг, соскочивши с постели, – натягивать брюки.

– Да, мир – в суетах; человек – во грехах.

Кое-как нахлобучив картуз и на горб натащивши пальтишко, горбом завилял – в переулок пустой; еще дождик подкрапывал; и фонаречки мигали о том, что от них не светло и прискорбно; прошелся и раз, и другой под квартирой профессора; дверь – заперта; за окошком, глядящим и проулок, под спущенною шторою – свет; в подворотне – мот дворника; стал под окошками, кряхтя: подтянулся и глазом своим приложился, стараясь в прощелочек сбоку между подоконником и недоспущенной шторой увидеть, что есть. Под окном – в землю врос; и справа ничего не увидел; потом он увидел: бумаг разворохи; расслышалось сквозь вентилятор (без действия был он): стояли немолчные, тихие стуки: и брыки, и фыки.

Сотрясся составом.

Ему показалось, что видит он дичь: точно баба набредила; кто-то, по росту – профессор, по виду ж – растерзанный, дико косматый, ногами обоими сразу в халате подпрыгивал, странно мотая космою; он руки держал за спиною, локтями себе помогая, как будто плясал трепака; рот ужасно оскаленный, будто у пса, кусал тряпку; зубищами в тряпку вцепился, и с нею выпрыгивал он – ерзачком, ерзачком; и пырял головою в пространство, как вепрь беловежский; пространство прощелочка не позволяло увидеть всей комнаты (виделся только бумаг разворот), а престранная пляска препятствовала разгляденью лица, рук и ног; только прядали – полы халата серявого; желтые кисти халата взлетали превыше вцепившейся в тряпку главы.