Московский чудак, стр. 35

– В отношеньи – к чему? – вопрошал.

И громчайше себе отвечал:

– К бесконечной ее малой части…

И вдруг он мотнул темнорогою прядью, схватившись рукой за рукав:

– Вы – попалися, Яриков!

– Как?

– Да вы меченый! Яриков дернулся:

– Не понимаю!

– Вы меченный мелом!

И, встав из-за столика, бросил всем:

– Яриков – меченный мелом!

Допытывал:

– Вы не Яриков вовсе: нет, – кто вы?

– Фризакис!

– Я метил вас, – он указал на малюсенький беленький крестик на локте, – вот – крестик, доказывающий, что вы мне отвечали уже: я пометил вас крестиком.

Мелом украдкой всех чиркал, пока отвечали ему; а когда вызывал, то справлялся сперва с рукавами, надсверливал глазом: их: нет ли тут крестика?

Вот и поймал (был хитрее).

В сем памятном случае он проявил наблюдательность:

– Меченый, меченый – вы уж ступайте, Фризакис!

***

– Да, да: подойдет он, а я его – мелом, – рассказывал после в профессорской.

Очень довольный ловитвою, выставил всем им зачет; и пошел в заседанье совета: сидели уже за зеленым столом: социолог Крылесов, Драпапов, Савков, Задопятов, Коковский и Пров Николаевич Небо; и ректор Безнет, белоглазый с обритым надгубьем и с войлоком белым, растущим из шеи, открыл заседание, зашепелявив и перебирая бумаги.

– Никита Васильевич, – после уже заседанья Коробкин коснулся руки Задопятова; и, отведя его в сторону, официально, но бодро совсем, даже весело как-то, отрезал с подчерком – пожалуйте, вот-с!

В руку сунул пакетец.

– Что это? – взглянул на него Задопятов: казался худей, зеленей, а мешки под глазами – белей:

– Не по адресу послано: мне; тут надписано – вам-с… И, отрезав, справлялся с книжонкой:

– Пункт третий: визит к фон-Мандро.

Да уж поздно; а – жаль, потому что Мандро занимал; захотелось на чем-то проверить себя: поглядеть на Мандро; и потом – в корне взять: коль знакомятся дети, – родители – ну там – наносят визиты.

Уж карюю перегарь дня доедала некаряя ночь, когда он на извозчике трясся к себе, в Табачихинский; оттепель снег распустила: гнилая зима! Обнаружились камни в туманный и моросный день.

Что прикажете делать: не город – разлужа – Москва!

12

За обедом рассказывал, как он студента словил: подвязавшись салфеткой, похрустывал смачно коричневой корочкой уточки он:

– Бесподобная утка: съедобная.

Тон Василиса Сергевна давала:

– Вы что насвинячили, – и указала на крошки, – вам надо б клеенку стелить.

Глаза поднял: и – съежился.

– Пахнет от вас сургучами и жженой бумагою: одеколоном попрыскались бы.

– Дело ясное: я – не вонючий мужчина; зачем мне душиться! – вскричал, и морщинки раздвоем разрезали лоб.

Надоели ему эти приворчи.

Трах, – бутеженило стуло: не видел, что надо, схвативши тарелку, бежать в кабинетик; и вместо того ей перечил; Надюша глядела такой сердоболенкой; очень тревожила: подпростудилась; и – кашляла: не одевалась, страдала задохой; профессор вздохнул, посмотрев на нее, точно Томочка-песик, покойник.

И видом бессмыслил; осмысленны были очки, а все прочее – нет: с неосмысленным видом сидело и кушало; после – бродило по комнатам; дух отлетел – вычислять; наблюдений вьюки ожидали его: принялся за развьюк наблюдений; открытие, скрытое им, рисовалось огромным и несшим взворот мировой; уже смятый вихор отвисел над разножкой колючего циркуля; круг – начертился; мурашником стала его голова.

Вдруг встал; и – попер в прямолобом упорстве, шепча себе под нос, – от шкафа до двери, от двери до шкафу:

– Пронюхали!

И на крутом повороте рукою взмахнул, будто дал под-тетеху себе, потому что в сознанье влепились пощечиной звонкою – баки Мандро.

Стало – жутко, как будто бы водопроводные краны открылись.

***

Казалось, что тихо, а – либо: чем тише, тем лише; далил от себя эти мысли; боялся застенного уха, придверного глаза; и даже, признаться сказать, заоконной фигуры, которой не видел еще, но которая – будет, наверное будет: теперь!

Раз стоял он спиною к окну; показалось – квадрат белой двери, мигнув, перерезала тень от фигуры, стоявшей в окне; повернулся он слишком стремительно – кровь прилила, зарябило: в окне – никого; между тем: тень на белен, квадрате дверном означала, что кто-то в окошко глядел; не могла без носителя тень появиться; не мог допустить что уж тени восстали на тех, кто отбрасывал, что обладатели тени – бестенны, что – брань между ними, что – Тартар открылся и что человек – в Тартар рушится: вместе: с… Москвой.

Суть не в этом: а в том, что она – в том, – что однажды просунулся носом в окно, в ту минуту, как сунулся носом в окно кто-то – с улицы: черненьким был он; не то человечец псеносый, не то – пес с лицом человеческим: стукнулись бы друг о друга: стекло разделяло; «псеносец» пошел наутек от окна, оказавшись вполне карапузиком; он – улепетывал.

Впрочем, – кто знает?

Рассеянность – чорт! Странно то, что – запомнилось: странно и то, что – навязчиво после, уже в голове, обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах – на шинах, автобусах, автомобилях – Андроны, Евлампии, Яковы (или – как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши.

Твердилось:

– Открытие, сударь мой, перехватить бы не прочь «они»!

– Ясное дело!

– У «них» небось губы не дуры.

– Появится, чорт побери, ко мне эдакий, – ну там – Мордан, да…

– Они…

Кто «они»? Неужели – Андроны, Мандроны, Мандры, Мандрагоры, Морданы? Ведь чушь, в корне взять: с извлеченьем корней он не справился; чушистей прочего то, что с усилием им извлекаемый корень – Мандро. Ну, при чем же Мандро? Что приехал пронюхать – одно; что какой-то мальчишка, псеглавец, сидел за окошком – другое: сидел ли еще? Третье…

Раз – показалось: когда он с салфеткой в руке из столовой взошел в кабинетик, он видел, что Дарьюшка вздумала пыль обтирать в таком месте, где пыль не стиралась; ковер отогнула; сидела на корточках – перед тем самым квадратцем паркетика, под… под… которым… – тсс-тсс! Увидев, что профессор вошел, – ну паркет протирать; он спровадил ее, двери запер; и – справился, что под квадратом?

Все – цело: листочки лежали… в порядке!

Их вынул, проверил, засунул и перезасунул, пере-пере… спрятал – вполне; но – спокоен он не был; и дверь кабинетика неукоснительно он продолжал запирать; точно трехгодовалый младенец! Стащил бы листки эти к Наденьке; с нею решили б: свезти в Государственный Банк: в стальной ящик, а то начинало мерещиться: вещи стояли и зыбились: стол не стоял, а – качался.

Качалось – все: уж устои московские стали нестоями – не достояли, явив недостойности.

Вихорьки в комнатах уж завивалися, свивались в сплетень, весьма угрожавший стать вихрем: пока он таился, прижатый к кормившей его своей грудью Москве; вот уж, можно сказать, не змееныша вскармливала на груди своей: вихрь – мировой! Он сплетался из маленьких вихорьков: вихорек каждый в квартирочке каждой, сперва под пыльцею тишел; уже после заползал ужом, поднимая все эти невнятицы, взвеивая бумажонки, бросая людей в легкий чох; но, сплетаясь, сплетаясь, сплетаясь, – взвиваясь, взвиваясь – ломал потолок, срывал крышу: в один же октябрьский денечек… – об этом мы после.

Профессор все то объяснял утомлением: переработался: так заработался, что потерял даже сон; все какие-то шли кривуши, кривоплясы; сна – не было; он и во сне вычислял, но совсем по-иному; верней, что – иное; иное счислялося; дифференцировал речь, отвлекаясь от смысла, – на звуки; и вновь интегрировал; происходило же это не в лбу, а скорее – в затылке, в спине; и однажды, проснувшись средь ночи, застал он себя самого над итогом такой интеграции; что ж сынтегрировал он, что всю ночь бормотал, тщетно силясь…