Маски, стр. 6

____________________

Еле помнили: бит был профессор Коробкин два года назад, – сумасшедшим, который музей поджигал; и тогда же обоих свезли на Канатчикову; а сама проходила под окнами: серое кружево на серо-перлевом; синяя шляпа, обвязанная серой шалью, зонт серо-сиреневый, сак.

И какой-то старик к ней таскался.

Все пялили глаз на проезды купца Правдобрадина, Павла Парфеныча; штука: под видом консервов заваливает астраханскими перцами он интендантство; а брюхо? Так дуется клещ.

Кони – бледно-железистые, с бледно-медным отливом; раздутые ноздри; и – ланьи глаза.

Интересом своим переулочек жил, став спиной к допотопному дому, к которому раз проявил интерес: хоронили профессора дочку, Надежду Ивановну: от скоротечной чахотки скончалась.

Во всяком семействе – свое.

А в окопах-то?

То-то: не плачь!

Так и ломит заборами ветер, летя на Москву; плющит крыши: Плющихой, Пречистенкой, Пресней —

– сигает оврагами!

Те ж статуэтки

Те ж статуэтки.

И точно лепной истукан Задопятов, Никита Васильевич, наш академик известнейший, в сереньком, – с вечной улыбкой добра возвышался из кресла и ухо котенку чесал: не несут ли ему манной кашки? И с уса висела калашная крошка.

Он к дому привадился после кончины жены.

Те ж коричнево-желтые книги пылились; с поверхности старых убранств кто-то налицемерил жилье: не профессора; пепельницы содержали окурки; за шкафом – пятно буро-черное; видно, что терли, скоблили; и нет – не затерли.

Что?

Кровь.

То же кожаный, старый шлепок на углу подоконника: им бил по мухе профессор.

Мух – нет.

– Ну куда его брать? – мотивировала Василиса Сергеевна; во-первых: Никита Васильич ходил; и – так далее:

– Ему спокойнее там.

И скучающе забормотав голубыми губами, шла к зеркалу: ей не носить ли шиньон? И косицу увертывала (это – лысинка ширилась).

– Ну, а по-моему – брать: эдак, так! – мотивировал брат Никанор.

– Он же там с Серафимой своей: как за пазухой!

У Никанора Иваныча мысль, как морской конец, ерзала:

– Поговорите-ка с Тителевым! И пошел писать: диагоналями.

Тителев этот вынырнул в разговор неожиданно; но Василиса Сергеевна думала: «Тителев» выдуман им в знак протеста, как фразы, которыми больно кололся он:

– Лоб иметь – еще не значит: быть умным…

– Кирпич написать, или – сделать из глины, – нет разницы…

– Раз бы пришел этот Тителев к вам; а то – «Тителев, Тителев»; что-то не видно его…

– А зачем ему праздно таскаться?

Тут пальцем мотая пенсне, Задопятов восстал, захромавши из кресла: он ногу себе отсидел за листанием иллюстрированного приложения:

– Довольно, друзья, – и хромал от залистанной книги к еще недолистанной; но Василиса Сергеевна его увела; вслух читала ему его собственное сочиненье: «Бальзак».

И Никита Васильевич забыл, что он – автор: не вынес себя; встал: простерши ладони, как Лир над Корделией, он возопил:

– Что за дрянь вы читаете?

А вечерами они благодушно садились за карты; и резались в мельники: сам академик семидесятилетний с ташкентским, заштатным учителем: но из-за карт вспоминали жильца этих комнат:

– Я Смайльса ему приносил!

– Незадачником был брат, Иван!

____________________

Получивши в Ташкенте письмо с извещеньем о «случае» с братом за подписью «Тителев», брат Никанор с этим Тителевым переписку завел; из нее вырастал его долг, бросив службу, явиться в Москву; и сюрприз за сюрпризом открылся; заботы-де и обстоятельная информация принадлежали не Тителеву, а весьма состоятельным читателям брата, профессора, не пожелавшим открыться; он, Тителев, есть подставное лицо для сношений: в Ташкент были высланы средства; мотивы же вызова – тайна открытия брата и связанные с ней заботы, которые и поручались; Терентию Титычу и Никанору, ему.

Телеграммою вызванный, он появился: полгода назад но узнав кое-что об ужасных подробностях случая с братом блеснувши очком, резанул:

– Так…

– Чч-то…

Перевернулся, подставил лопатки; и – трясся, стараясь скрыть слезы: но тут же, собой овладев, неожиданно:

– Дифференцировать, еще не значит…

Очками блеснул он; себя оборвал; и ходил гогольком будто случай его не касается; он объяснял всем домашним – профессорше, Ксане Босуле, курсистке, поэтке-заум-нице, Застрой-Копыто, что-де собирается в банке служить ждеть вакансии и пока что – околачивается.

Босуля, Копыто, – жилички профессорши.

Тителев взвинчивал:

– Вы уж до сроку держите язык за зубами: коли посягательство на мировое открытие, – что тут…

Сразил Никанора!

Последний, аршин проглотив, был готов заговаривать зубы себе самому; но заметим же: он, выбирая моменты, обшаривал пыльные полки, расхлопывал толстые томы и листики, в них находимые, тайно к Терентию Титычу стаскивал, но не вводил Василису Сергеевну в занятия эти; он ждал, когда следствию собранная им коллекция листиков будет дана; это будет тогда, когда брат, – брат, Иван, – с восстановленной силою явится первым свидетелем.

Он – выздоравливал; и Никанор приставал к Василисе Сергеевне:

– В лечебнице брат, – брат, Иван, – как бумага на складе: сгорит.

Раз придрался:

– Бумаги – сгорели ж!

Свалили бумаги наверх; они – вспыхнули: сами собою; пожар потушили.

– Поджог!

– А кому есть охота палить – антр ну суа ди – эту пыль!

Неприятною дамою стала профессорша. Скажем: «поджог» относился к подробностям, – тем, о которых:

– Держите язык за зубами: до сроку. А он не сдержал языка.

И поэтому за Никанором Ивановичем в этом пункте последует автор.

У Зинки, уфимки…

Где сверт перед площадью, сеном соримый, шарами горит Гурчиксона аптека; и рядом грек Каки года продавал деревянное масло и губки, лет двадцать гласит: —

– «ЕЛЕОНСТВО» —

– почтенная вывеска с места того: «Мыло, свечи, лампадное масло, крахмал»; и само Елеонство сидит за прилавком, пьет чай с постным сахаром, мажет сапог русским маслом и дочь выдает за купца Камилавкина (сын тысяч семьдесят за Христомучиной взял); Елеонство недавно еще подписался с купцами соседнего ряда (Дрео-линым, Брисовым, Катенькиным, Желтоквасовым) под монархическим адресом.

Далее, свертом, – заборик; и – двор, где жил форточник и видел фортку из дома, стоящего задом к забору; к ней крыша вела; от нее – ход к забору на свалени дров; дряни форточник тибрил; но тибрить в районе прописки нельзя, потому что здесь тибрит захожий.

Но мучили зубы; ходить – далеко; фортка – рядом; от дров – по забору, по крыше, к окну; кладовая для всякого хлама – лафа (многоценные вещи – грабителю); вылез, пролез, перелез, заглянул; и увидел, что – дряни.

Как вдруг отворяется дверь; и – в исподней сорочке какая-то: в комнату; он же – под фортку; едва прищепяся, выглядывает: что же? Барышня, соры полив, спичкой – чирк!

Человек, на такие дела не способный, он чуть было не:

– Караул, – поджигательница!

С крыши – в садик чужой; и – под куст; дым из фортки, света, голоса; а назад – не улезешь: народ; по чужому двору, в Табачихинский; дом тот заметил: дом шесть; прямо за угол; так в Палестины родные вернулся; весьма не мешало в участок сходить, где он числился добропорядочным, с правом прохода сквозь фортки, – в районе от Крымского моста.

Коли донести, пристав скажет:

– Такой-сякой: значит, под форткой в районе моем ты сидел; так и быть уже: у Нафталинника лазай, в кондитерской; чтоб у меня!…

Все же справился: что и какие… Сама (сам сидит в желтом доме), да шурин, да барышни (комнату сняли, мудреный народ).

– Поджигательницы!

Коли встать на дрова, виден садик, террасочка, форточка и мостовая с напротив домочком, откуда два года назад к Селисвицыну в угол вселился известнейший всем карлик Яша, рехнувшийся.

Все-то с рукою стоит на Сенной.

Вечерами же песни немецкие жарит; за песни такие народ убивал, а с блажного не спрашивали; передразниватель, Фрол Муршилов, на свой, иной лад, переигрывал песни.