Маски, стр. 46

– Они ж газы делают?

– Шиш, – ишь?

Сломавшися, ширококостное и искаженное очень лицо бросив пупсику и обдавая едва обоняемым, луковым духом его, он – представьте – запел: деритоником тоненьким; точно писк крысы; руками качая младенца; как мамка, локтями закидывая и полой пиджачишки взлетая над задом, лопаткой и лысинкой; и засигал коридориком, такт отбивая под вой, верещание: белые перья, как пальцы, летали по проводу, по подворотне, по крыше: «Да, – да-с, – они, видно, отмачивают вещи очень сериозные; газы… А брат, Иван, будет посиживать, пока и пол, и квартал, и Москва, и Европа, и мир – не взлетят!

Он, в испуге летая туда и сюда, – ну тетенькать, подкидывать пупсика, строить из пальцев «козу».

Носом – в пол гоголечком, почти мотылечком порхал, бороденкои мелькнувши в оконном пролете; в его кулаке оказался платочек: Леоночки; и, точно хвостик, платишко вилял:

– Э, они – ди-на-мит-чи-ки?!

А Владиславик, метаемый, точно кулек, – в оры! Бабушка Агния дверь распахнула из кухни:

– Что ты трындыкаешь? Малый не мячик? Чего ты кидаешь его? Ты бы песенку спел али гукал.

Он, пойманный, перкать, схватяся за грудь; не отперкался: даже с постоном рычал, чтобы перш горловой не душил.

– Я тогодля тебе, топотун, говорю, чтоб ты слухал. И – дверь отворилася; голос Терентия Титовича:

– Надо к доктору.

Но Никанор, мимо Агнии, – вот, потому что в дверях разлетевшийся Терентий Тителев встал.

Постоял он; и —

– он… —

Пролетел в коридор

Пролетел в коридор, притоптывая, но бесшумно; предметы держали, а пятка не шлепала; и он – застопорил, вытянув шею; он видел: —

– из зеркала —

– голубоватое поле стены, туалетик, гребеночки белые, щеточки белые.

На туалетике локтем какая-то – мал мала меньше, с невзрачненьким личиком, тяжеловатым, в хорошенькой шубке с коричневым мехом; обвисла ушастою шапочкой; муфта огромная, мехом свисая, лежит на коленях; в нее опустила с улыбкою ротик неправильный в тяжеловатом усилии высмыслить; сосредоточенно слушает, лобиком вцелясь в икливенький голос Леоночки; и сожалеет вперением в муфту. И вдруг она тихо загубила: и растворились черты в нежном цвете лица: как миндаль розоватый!

– Какая такая?

Рассыпались звездочками из прищуров глаза.

И – вся быстрость, которую он развивал, улизнули в него, притаились в плечах и в руках, подлетевших к подтяжкам, блистающим яркими пряжками:

– Экий миленок!

И – вытянув шею; и – видел Леоночку, ножки поджала она под себя на подушке зеленой, которая – в синих изляпинах карего коврика; ручкой берет цвета тертых каштанов она подпирала, следя за развислым дымком папиросы, который проклочился в воздухе; другою гладила желтый капотик, по тканям дымок папироски ведя.

Но – о чем? Но – про что?

И он выставил ухо: ему, как звоночек, икливенько задребезжал голосок:

– Я овцою паршивой стою перед вами!

Опять психопатия?

И незнакомка страдательно переложила с колена на стол руку с муфтой; глаза опустила, качая головкою; складки на лобике сделали «же»; и лицо, став квадратным, казалося старше.

Но чудно пропела грудным своим голосом:

– Вы, Леонора Леоновна, ходите, как в перепряжке; не к вам эта упряжка; зачем на себя вы клевещете.

Тут Владиславик, приползший опять, зацепился за юбку Леоночки и перебил своим «ааа» разговор; но Леоночка грубо его оттолкнула: «Да бросьте его: тоже – вот!» – Серафиме, как бы извиняясь за жест; вышел – грубый, не да-мочкин: бабьин!

– Несносный мальчишка. С ним – не оберешься хлопот: он – расстроил живот.

Незнакомка вторично, как арфою, – ей:

– Иноземцевы капли полезны ему.

– В социализме родителей нет!

И скривилися губы Терентия Титовича, потому что родителей нет: есть друзья; а – какая тут дружба: игрушку купила бы; «есть» в социализме друзья, а не эдакие гренаде-рики с личиком, напоминающим – скопчика!

А незнакомка внимала вперением в муфту лица с таким видом, что совестно ей, что она виновата; и вдруг – вверх соловку ушастую; виделись только белки закатившихся глаз от разгляда в себе Леонориных слов.

Леонорочка, ей с огонечком, звоночком:

– У нас, в социализме…

– Эк, – дернулся Тителев.

И – перекрикнула:

– Вы, Серафима Сергевна.

Так вот «она» кто? Их жилица? Такая «дитёныш»? Тверденька: морщиночки, как коготочки, на лбу.

А Леоночка ей:

– К счастью, я не знавала пустых этих нежностей: мать умерла у меня; гувернантка моя докучала достаточно все ж половым извращением под формой нежности к детям… Совалась во все… И носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с опухшей щекою; и все вспоминала Штурцваге какого-то.

Тителев – глазом —

– топазом, —

– как ярким кинжалом, сквозь шерсткую, бразилианскую бороду сердце свое просадил: и – кинжал перевертывал в сердце.

– Петровка проклятая!

Топанье пятки отчетливо пол сотрясало.

____________________

Леонора Леоновна и Серафима Сергеевна вздрогнули; и – Серафима Сергеевна стала испуганной ланью: глаза – вкруговерт.

А Леоночкин глаз стал зеленый.

И – видели —

– голубоватый отлив куртки-спенсера из теневого ничто – появился; и – брюками дымного цвета шагнул; ярко-красный жилет прокричал, —

– и —

– все это утопало: в тень!

____________________

Пролетел мимо них в кабинет, хлопнув дверью.

И слышался шаг: как кузнец, ударяющий молотом в кузне, вышлепывал в синие каймы ковра, их отсчитывая равномерно и быстро.

Вдруг, вставши, глядел, как слепой, в дико-сизые стены своим кадыком волосатым и желтым.

И – в дикое кресло упал.

С собой справился он

С собой справился; и – притопатывая, но не шлепая пяткою, в спальню влетел, став в пороге; и руки подпрыгнули к кубовым ярким подтяжкам; и – смык смышлеватых бровей.

И —

– Терентий —

– с прищурами —

– Тителев!

– Ах!

Точно сжиг на щеке!

С невесомой какою-то поступью, легкой и быстрой, – к нему.

– Мне приятно…

И личико стало котеночком.

Добрым, задзекавшим смехом, ее упреждая и даже как будто конфузясь ее, подлетел, щелкнул туфлей, ломаясь под муфту, и руке: отблистать тюбетейкой.

– Смелехонек, – думала…

– Точно для виду сробел.

Глазки стали, как искорки:

– Мы уж знакомы…

– Надеюсь…

И – екнуло:

– Вот он какой?

И с задором, как будто к нему приступая, она потопталась на месте, смешная и маленькая, как синичка.

Леоночка ей указала на кресло: с ужимкой, желающей выразить:

– О, преклоните почтенные ваши седины; вам этот ребяческий вид – не к лицу…

И – под дым: на подушку.

А Тителев в кресло склонился, рукой захвативши колено, серебряной пряжкой и с ним носком проярчев; и от столика свесилась мягко ладонь:

– Вы ведь переезжаете к нам?

И невидную глазу улыбку разгляда, которой она отмечала разгляд ее жестов, скорее узнал, чем увидел; портной кроит глазом натасканным:

– Белочка, – вспыхнуло в нем.

И – лукавое, польское что-то явилось в баске, – с перевизгом, как с хвостиком:

– Видно, на воздухе много бываете вы?

– Чистый воздух полезен! – она объяснила.

И розовым носиком, очень задорным, потупилась, думая: от доброты этой, деланной, веяло бойким напором и стопотством; и чтобы – что-нибудь, как-нибудь:

– Время у вас отняла?

– Квас не дорог: изюминка!

– Бросьте, – она перебила.

И – в смехе зазубила; и – отвернулась; и – в муфточку; а цвет лица, – как миндаль розоватый.

– Здоровье профессора?

У Леоноры – зачем опасок, а в зубах – дроботок?

– Благодарствуйте…

– Ну, а Глафира?

И стало смешно, что они друг за другом подглядывают. В черно-серое кресло светлейше вдаваясь, вдруг он сиверко мелким раздробчивым смехом рассыпался.

– Вкрадчивый, – ёкнуло, – точно подушку подкладывает; а склонись на нее, – оглоушит.