Маски, стр. 15

Флор Аполлонович Боде-Феянов – не слышит: глухой.

– Посмотри, как она с ним, – жена, старушенция, белой лорнеткой ему показывает, что Дулеб Беблебеев с Натальей Витальевной Херусталеевой в зыбь ее шелка зеленого, в серое кружево, тонет.

Но муж – с глухоты.

– Каконасним – словако-хорват, – потому что слова, экивоки, наречия, нации перемешались в Москве: Булдуков иль Булдойер, Аладьин или де-Ладьэн, – разберись!

Мебель – сине-зеленая; оранжеваты – фарфоры; и бирюзоваты едва абажуры; резьба надзеркальная; скатерть, Драпри, бронзировка; и дымчатый, горный хрусталь.

Фелофулина Юлия и Вуверолина Оля, подруги, арсеньевки, девочки; за Моломолева Юлия выйдет; и за Селдасесова – Оля!

Болтают:

– Лизаша, арсеньевка, – наша…

– С которой…

– Которую…

– Видели: в кафешантане ночном.

– Клеся Лосев там был, Валя Вралев.

Юнец, земгусара, Гога Боско, серебряной шпорою щелкает пред Доротеей Иоанновной Шни: платье – кремовый фон; в нем – пляс палевых пятен, прохваченный дикою сизью.

Шлеп, шопоты, шварк, шепелястящий странными смыслами.

Голос хозяйки:

– Вниманье, – мэдам и мэссье!

Арфу вынесли: ставят.

Почтенна, как «Русские ведомости», к этой арфе выходит профессор, мадам Айхенвальд, Папэндикэ, в смесь сизых и черно-зеленых тонов и в них тонущих пятен: над черно-лиловым ковром.

И – подносики с чашками, бирюзоватыми, тихо носимыми (два белобаких лакея).

И Питер Бибаго – притронулся к чашке; какая-то дама дотронулась веером до – я не знаю чего.

Кто-то робкий, в визитке бесхвостой, визиткой обтянутый, тихо вошел: прошел в угол.

На фронт: в горизонт!

Пред столиком, крытым рыжавою скатертью, в клетчатой паре (кофейная клетка) стоял психиатр, Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, озираясь на карие полки с кирпич-ною книгой, и желтую кожу с дюшеса счищал; он двум юношам, бросившим фронт, Казе Ляхтичу и Броне Бленди, горчайшими, правокадетскими правдами сыпал, – в обстании кресел кирпичного цвета, дивана, такого же цвета и полок с такого же цвета подобранными переплетами.

Пухвиль из кресла ему поговоркой, его же, с которой он в «Баре-Пэаре» являлся:

– Вулэ ву гулэ?

Николай Николаевич выставил нос из-за груши с обиженным фырком:

– Дела-дела, – ножик фруктовый приставил он к шее;

– Тут вот!

И усы стал обсасывать, видя, что «князь» с полновесием, с ласкою выпуклых и водянистых прищуренных глаз приближался; хозяин, хозяйка, две дамы – за «князем».

«Князь» в мягкие руки взял руку Пэпэш-Довлиаша и с долгою задержью жал эту руку, – руками, – стараясь, как в душу проникнуть, но… но… не глазами, которыми щупал он полки за лысиной; и рассыпался в почтительной просьбе: хотелось бы «князю» своими глазами увидеть то дело, которым гордилась Россия – лечебницу.

Но Николай Николаич, чтобы не казаться польщенным, гримасочкою кисло-сладкою:

– Милости просим!

И тотчас с подчеркнутою груботцою, которой так действовал он на больных, быстро выкатил тусклый, бараний свой глаз и, уставившись им в полновесного и белотелого «князя», подсвистывал и подтопатывал толстою ножкою.

– Вы – что?

– На фронт?

– Гулэ ву!

«Князь» же, выпростав руку свою и убрав комплимент, посмотрел на него синевой под глазами, вперяясь в огромные функции руководимого им механизма; и пафос дистанции вырос. Пэпэш-Довлиаш, подавившийся грушей до слез, ощутил с перхотой неуместность вопроса о фронте, пред этим вперением глаз мимо кожаных кресел рыжавого, ржавого цвета и мимо обой, тоже ржаво-рыжавого цвета, —

– во фронт, —

– в горизонт, —

– над волной желтоватого газа, над черным перением шлемов железных, над ухами бухавших пушек, над… – – И Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, подобравшись пред строгим достоинством этой не личности – «лика», – взяв нежно за пуговицу «лик», стал выкладывать плод размышлений своих о войне.

«Князь» же, давши урок поведенья и спрятав дистанцию: раз о больнице, которой гордится Россия, в которой теперь восстанавливает свои силы профессор Коробкин, то – с паузой долгою, после которой – профессор, трудами которого тоже гордится Россия:

– Он – вверен вам!

И Николай Николаич, московский масон, ощутил в оконечности пальцев, – знакомый, особый нажим: нажим… лондонский.

– Можно надеяться?…

И… Николай Николаич, почтенное имя, как пойманный школьник, – с протянутой челюстью, выпучив губы, припал всей проседой бородкою, точно девотка на грудь исповедника, к белым крахмалам и выложил принцип лечения: на основании психологического силуэта иль данных вопросов – допросов…

– Болезнь все же – есть; но… физический труд, чистый воздух, бром, клизма и…

«Князь», не услышав ответа, – с хозяйкой, хозяином, с дамами, – твердо прошел, как сквозь стены – в историю —

– мимо Москвы,

мимо Минска и Пинска —

– на фронт,

– в горизонт, —

– попирая

ковер, на котором скрещалися темные и серо-сизые полосы в клетчатые, темно-сизые шашки.

Пэпэш дожирал свою грушу: как тигр полосатый: с обиженным видом; но тут Цупурухнул к нему подошел с анекдотом: не с мыслью, которою не удостаивал молокососов седых; анекдот повторяли в Москве, Петербурге, Стокгольме и Праге; и даже он был напечатан Корнеем Чуковским – в известнейшей книге: «Великие в малом», в главе «Экикики у старцев».

Как столб телеграфный гудел Цупурухнул; но зло приседали за блеском очков желтоватые глазки Пэпэша.

Ввиду этих слухов

Сюртук распашной.

Кто такой? Куланской.

Со вплеченной большой головой; лоб – напукиш, излысый; в очках роговых, протаращенных борзо и бодро.

Такой молодой математик.

Мадам Ташесю:

– Что, зачем, почему, – вопрошала глазами мосье Ташесю.

– Ах, – почем знаю я, – ей ответили издали плечи мосье, – потому что: с той самою мягкою задержью князь придержал Куланского – руками за руку! И несколько брошенных тенором фраз: о тяжелых годах: об ученых трудах, о научных потерях, о случае зверском с известным профессором, о неизвестных интригах, о методах, тоже известных, в известной лечебнице, о перспективах здоровья, но лишь при условии полного отдыха, а не депрессии порабощения воли, – гипноза, который порой практикуется даже почтеннейшими психиатрами; ими гордится Россия; но методы есть и иные.

И вдруг, – уведя Куланского за складки драпри:

– Ввиду слухов, досадно проникших уже в иностранную прессу, – позвольте же мне… – с мягкою задержью. – Это – вопрос деликатный, но, – ухо из складок драпри!

– В международном масштабе… Военное время… Зем-гор И политика! —

– Что?

– Да: Николай Николаич… почтенное имя… Но есть увлечения; есть заблужденья… —

– О чем он?

– Певички.

– Ввиду этих слухов…

____________________

И, не дорасслушавши, выразила ухверткая дама глазами тяжелый вопрос свой:

– К чему?

– Да отстаньте, – ответили издали плечи.

Расскажут из верных источников, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, увлеченный каскадной певицей, Эммой Экземой, бросает лечебницу эту.

____________________

«Мясницкая» выразила пожеланье: с осмотром лечебницы соединить и визит, нанесенный больному профессору; кстати: составим свое представленье о твердости памяти; кстати, составим о ходе болезни отчетец со слов Синепапича, тоже профессора нервных болезней; условлено: вместе явиться, втроем, с Куланским, с Синепапичем —

– «нам!».

Кому – «нам»?

Куланскому?

Он – преподаватель: не «мы».

Синепапичу?

Что может знать Синепапич? Оттенки психозов, маний.

«Князю»?

Значит.

Рука с той дистанцией, с тою душой, от которой сходили с ума, поднялась, и оправила галстух сиреневый; четкий пробор жидких, добела бледных волос и овал бороды, и глаза, голубые и выпуклые, как стекло, поднялись надо всем; и летели уже —