Республика Шкид, стр. 73

Шофер торопливо осмотрелся по сторонам, открыл дверцу автомобиля.

— Сатись… Пятьдесят лимоноф…

— Лезь, шпана! — закричал не задумываясь Гужбан.

Полезли босые в кожаную коляску автомобиля фордовского. Уселись. Ехали недолго, по Фонтанке. На Невском шофер дверцу отворил:

— Фылезай.

Вылезли, бродили по Невскому…

Ели мороженое с безвкусными вафлями (на вафлях надписи — «Коля», «Валя», «Дуня»), ели яблоки, курили «Трехсотый „Зефир“ и ругались с прохожими.

Потом пошли оравой в кино. Фильм страшный — «Таинственная рука, или Кровавое кольцо» с Пирль Уайт в главной роли.

Смотрели, лузгали семечки, сосали ириски и отрыгали выпитым за день самогоном и пивом.

Домой в школу возвращались поздно, за полночь… Заспанный Мефтахудын открывал ворота, ругался:

— Сволочи, секим башка… Дождетесь Виктыр Николаича.

Ночной воспитатель записал в «Летопись»:

«Старолинский, Офенбах, Козлов, Бессовестин, Пантелеев, Черных и Курочкин поздно возвратились с прогулки в школу, а воспитанники Долгорукий и Громоносцев не явились совсем».

Гужбан и Цыган в школе не ночевали, они ночевали на Лиговке…

* * *

Янкель и Пантелеев стояли опустив головы, не смотрели в глаза. Цекисты, сгрудившись у стола, дышали ровно и впивались взорами в обвиняемых…

Рассуждали:

— Сами признались. Снисхождение требуется.

— Факт. Порицание вынесем, без огласки.

И в сторону двух:

— Смотрите!..

Янкель и Ленька взглянули в глаза Японцу.

— Япошка!.. Честное слово… Сволочи мы!..

* * *

У Гужбана деньги вышли скоро… Казалось только, что трудно истратить восемьсот миллионов, а поглядишь, в день прокутил половину, там еще — и ша! — садись на колун. А сидеть на колуне — с махрой, с фунтяшником хлеба — после шоколада, кино, ветчины вестфальской и автомобиля — дело нелегкое.

Гужбан задумался о новом. Новое скоро придумал и осуществил.

Темной ночью эта же компания взломала склад ПЕПО, что помещался на шкидском же дворе. Сломали филенки дверные, пролезли, вынесли ящик папирос «Осман», филенки забили.

Снова кутили.

На полу, в коридорах, классах и спальнях школы — всюду валялись окурки с золотым ободком, «Осман» курила вся школа, и на колуне никто не сидел: щедрым себя показал Гужбан с миллиарда.

Случилось еще — ушли в отпуск лучшие халдеи — Косталмед и Алникпоп. Эланлюм растерялась совсем, уже не могла вести управление, сдерживать дисциплиной Содом и Гоморру…

Пошло безудержное воровство. Крали полотенца, одеяла, ботинки.

Юнком пытался бороться, но при первой же попытке подручные Гужбана избили Финкельштейна и пригрозили Пантелееву и Янкелю рассказать всей Шкиде про кофе и Пирль Уайт.

Как-то пришел к Пантелееву Голый барин. Дружен был он с Пантелеевым, любил его и говорил по-человечески.

— Боюсь я, Ленька, — сказал он. — Наши налет на «Скороход» готовят, надо сторожа убить… Ей-богу… Мне убивать…

Бледнел гимназистик Голенький, рассказывая.

— Мне. Да я… После придет в столовую Викниксор да скажет: «Кто убил?» — так я бы не вытерпел, истерика бы со мной случилась, закричал бы…

Голый плакал грязными слезами, морщил лицо, как котенок…

— Ладно, — утешал Пантелеев, — не пропал ты еще… Вылезешь…

А раз сказал:

— Записывайся в Юнком.

Удивился Голый, не поверил.

— А разве примут?

— Попробуем.

Свел Ленька Барина на юнкомское собрание, сказал:

— Вот, Старолинский хочет записаться в Юнком. Правда, он набузил тут, но раскаивается, и, кроме того, у нас не комсомол, организация своя, дефективная, и требования свои.

Приняли в кандидаты. Стаж кандидатский назначили приличный и обязали порвать с Гужбаном.

Но Гужбан не остыл. Сделав дело, он принимался за другое. Покончив с ПЕПО, вывез стекла из аптекарского магазина, срезал в школьных уборных фановые свинцовые трубы. Однажды ночью пропали в Шкиде все лампочки электрические — осрамовские, светлановские и дивизорные — длинные, как снаряды трехдюймового орудия.

Зараза распространялась по всей Шкиде. Рынок Покровский, уличные торговки беспатентные трепетали от дерзких мальчишеских налетов.

Это в те дни пела обводненская шпана песню:

С Достоевского ухрял
И по лавочкам шманал…
На Английском у Покровки
Стоят бабы, две торговки,
И ругают напропад
Достоевских всех ребят,
С Достоевской подлеца —
Ламца-дрица а-ца-ца…

Это в те дни школа, сделав, казалось, громадный путь, отступила назад…

Первый выпуск

В ветреную ночь. — Без плацкарты и сна. — В Питере. — Эланлюм докладывает. — У прикрытого абажура. — Остракизм. — Нерадостный выпуск. — Снова колеса тарахтят.

Волком выла за окном ветреная ночь, тарахтели на скрепах колеса, слабо над дверью мигала свеча в фонаре. Рядом в соседнем купе — за стеной лишь — кто-то без умолку пел:

Выла вьюга, выла, выла,
Не было огня-а-а,
Когда мать роди-ила
Бедново миня…

Пел без умолку, долго и нудно; и поздно, лишь когда в Твери стояли — паровоз пить ушел, — смолк: заснул, должно быть… За окном завывала на все голоса ветреная ночь, а в купе храпели — студент с завернутыми в обмотки ногами, дама в потрепанном трауре и уфимский татарин с женой. Храпели все, а татарин вдобавок присвистывал носом и во сне вздыхал.

Викниксору спать не хотелось. Днем он немного поспал, а сейчас сидел не двигаясь в углу, в полумраке, и, прикрывшись от фонарных лучей, думал…

Мысли ползли неровные, бессвязные, тянулись туда, в ту сторону, куда вертелись колеса вагонов, — к Питеру, к Шкиде.

За месяц съезда еще больше полюбил Викниксор Шкиду, понял, что Шкида — его дитя, за которым он хочет и любит ходить. Что-то там? Хорошо ли все, не случилось ли чего? Знает Викниксор, что все может случиться: Шкида — ребенок-урод, положиться на него трудно. А сейчас и момент опасный выдался: много «необделанных», новых дефективников пришло перед самым Викниксоровым отъездом…

— Что-то там?..

Думал Викниксор… А потом задремал. Снились — Минин на Красной площади, «Летопись», Эланлюм, ребята в школьной столовой за чаем, вывеска на Мясницкой — «Главчай», докладчик бритый, с усами вниз, на съезде соцвоса и Шкида опять — Японец с гербом-подсолнухом в руках, Юнком…

Потом смешалось все. Вывеска на Мясницкой попала в «Летопись», «Летописью» размахивал бритый докладчик соцвоса, в школьную столовую вошел каменный Минин… Заснул Викниксор.

Разбудил студент:

— Вставайте, товарищ… Питер.

Вставать не хотелось. Зевая, спустил ноги, поднял свалившееся на пол пальто…

Когда вышел на площадь, — радость забилась в груди. Теплым, родным показалось все — питерские извозчики, газетчики, носильщики. И даже Александр III с «венцом посмертного бесславья» показался красавцем.

Над Петроградом встало утро.

Было не жарко. Викниксор хотел сесть в трамвай, но трамвай долго не шел, и он решил идти пешком. Снял пальто и пошел по Лиговке, по Обводному к школе. Пуще прежнего беспокоил вопрос: что-то там?

На Обводном, у электрической станции, катали возили по сходням на баржу тачки с углем. Викниксор постоял, посмотрел, как черный уголь, падая в железное брюхо баржи, сверкал хрустальными осколками, посмотрел на воду, блестевшую накипью нефти, потом вспомнил — что-то там? — и зашагал быстрее.