Песье распятие, стр. 24

Будь во мне хоть сотня чувствилищ, не провести мне грань между сомнением и явью, между прозрением и мраком крови. Каждое мгновение, проходившее со стуком сердца, противилось бывшему прежде. Время, сотканное из нитей этих мгновений, сгущалось и покрывало меня, не давая собрать силы.

До меня – а я сидел в потемках на пороге конюшни – донесся шум. Еж? Нет. Под зиму ежи забираются в норы. Сова? Нет. Это были шаги, медленные и очень осторожные. Человек или зверь? Стражник, Житомир Козар, за миг перед тем откашлялся на другой стороне. Шаги тяжелые, и все же это не зверь, тын из высоких кольев вокруг крепости неслышно не перескочишь. Зверь из сказаний? Этот зверь пребывал во мне самом, он тяжело дышал, готовый загрызть меня моими же собственными зубами.

Шаги слышались с левой стороны от Симонидиного оконца. Я встал, нашарил рукой палку. Зашагал бездыханно. На миг среди облаков проглянул месяц. Не открыл мне, кто под окном. Данила или Ганимед? – спрашивал я себя. Оказалось, тот и другой. Ганимед как раз пригнулся под окошком, когда на него бросился Данила. Сцепились клубком и грянулись оземь. Мне почудилось, что за окном мелькнула тень. Нет, подумалось, это от лихорадки. Симонида никого не могла ждать. А эти двое молчком боролись. Я встал над ними. «Поднимитесь, – крикнул я, – поднимитесь», – повторил. С палкой в руке походил я на вершителя правосудия с другого света. Обессиленного Ганимеда держали двое – Данила и Житомир Козар.

«Ну, Ганимед? Маешься кошмарами, не спишь?»

«Я проверял стражу, Русиян. Пребонд Биж мог заслать лазутчика».

«Проверял стражу под Симонидиным окном? Уж не по требованию ли начальника твоего Данилы?»

«Ты мне свидетель. Он хотел меня убить».

«И убил бы, – отозвался Данила. – Удушил бы собственными руками».

«Погоди, Данила, – прервал я. – Мне надо его спросить… Это ты отравил псов, Ганимед?»

«Нет, клянусь. Я был и остаюсь твоим ратником».

«Был, но не остаешься. Свяжите его. Нынче ночью будем тебя исповедовать, Ганимед. Нож, прижигание подошв, колючки в глаза. Сборщик костей Черный Спипиле уже завтра свое получит».

Тут Ганимед рванулся из рук и, не успел я понять, что случилось, домчался до тына и перемахнул его. Мы замешкались. Кинулись к запертым воротам – устроить погоню. Не догнали. Густая тьма поглотила его, оттащила к горному чернолесью, а дальше – бог весть куда. Нынче же перекинется к Пребонду Бижу, подумалось мне. Обменялись подарками. Он мне разбойника в ратники, я ему своего ратника в разбойники.

На заре я вошел в Симонидины покои. Она спала, укрытая шкурами и волосами. Я склонился над ней. Дышит ровно. Неужто ждала его, этого Ганимеда? Его, вскипала во мне кровь. Псы ей мешали. Выходит, она их тайком потравила? Я стоял онемело, не прикасаясь к ней. Белокожая, с полуоткрытым ртом и тонкими детскими бровями, на блудницу не походила. Однако во мне осталось предчувствие обмана, даже сейчас, на исповеди, не проходит. Молод я, а жил долго. Сделался одиноким. Уступлю монастырю две дубравы, часть земли и коней в придачу за твоего монаха, бывшего Тимофея. Не хватает мне близкого человека, терзают меня сомнения. Никогда так не было.

До бегства бешеного Ганимеда я думал, он питает слабость к парням, вот и Вецко избил за то, что не покорился. К Симониде, к женщине, с чего бы его вдруг потянуло? А если и потянуло, неужто пустит она его в свою постель? Червь точил мне рассудок, я прямо рычал про себя. Призвал Вецко, стал выпытывать, кто и за что его бил. Пригрозил, что живым закопаю в землю, коли не скажет.

«Родитель мой, кто ж еще», – съежился он вдруг.

«Богдан?» – изумился я.

Он испуганно поперхнулся:

«Да. Донесли ему, что Илия, Великий сын, моего семени. Теперь-то уж он поди далеко».

«Ты разглядел его, уверен, что это он был?» – допытывался я.

Заплакал:

«В темноте напал, молча. Я уж и сам не знаю. Никому я не делал зла, не за что мне мстить. Клянусь, никому».

Я словно в топь погружался все больше, сам удавленник, я, того гляди, еще кого-нибудь удавлю, хоть кого, чувствую, как пальцы сжимаются вкруг Симонидиной шеи.

Исповедуюсь вот, пока. Горькой стала у Симониды улыбка. В глазах презрение. Избегает меня. Смилуйся надо мной, уступи мне его – рядом с монахом Нестором, может, я успокоюсь, избавлюсь от тяжких мыслей и от искушения злого.

Мне пора. Призракам в крепости без меня неповадно, ждут они моей крови.

9. Рука

Настоящее, а не будущее, умерший завтрашний день.

К северу от Кукулина, под горным гребнем, лежит укрытое древесами и тайнами место – две малые и одна большая пещеры. Как раз над ними нависает крутая скала в полрастега [17]. От села и от монастыря туда ведут несколько тропок, они встречаются, перекрещиваются, снова расходятся, но до пещер добегают все. Из трещин той скалы выбивается синеватый мох, единственный во всем крае. Травщики, исходившие землю от истоков до устья Вардара, клянутся, что нигде похожего не встречали. Может, потому место это и называется Синей Скалой.

На верх скалы забираться трудно, с камня на камень, кружным путем. Там, в обруче из деревьев, ровное место с забытым именем – Разгром. Когда-то, в отлетевших столетиях, сберегая еду и семена, сельчане с согласия сбрасывали бесполезных старцев вниз, освобождая их от тяжкого бремени жизни. И сейчас еще среди жилистого кустарника можно найти потемневшие человечьи кости. Этот страшный обряд творился в январе – месяце Богоявления. Зимой звери, волчьи стаи и дикие кабаны, питались мертвечиной злосчастных старцев, тем самым оберегая Кукулино и ближние села от хвори. Волки меньше резали скотину, сытые кабаны делались неуклюжими пред ловцами.

Возле Синей Скалы есть роднички с белым дном. Одни полагают, что это окаменелая рыбья чешуя, а другие ищут в песке серебряный слиток. Помягчело Кукулино, очеловечилось: давно не отбирают у стариков жизни, вразумленные словом Христовым, как верует отец Прохор. Синяя Скала, обильно поросшая рябиной, дикими грушами и яблоками, малиной, кизилом, крапивой и диким луком, стала отшельничьим местом. Отшельник, имевший козу, бывал сыт – крошил в молоко корочку дареного хлеба. Те, что покрепче, собирали яйца полевых и лесных куропаток, перепелок и рябчиков, тем, кому невмочь было зимовать под небом, крестьяне открывали двери своих домов и делили с ними кусок.

Круговорот прошлого словно замкнут в скорлупе из затвердевшего воздуха, где корчится деревенский разум, испуская таинственность, подобно слабому зимнему дыханию, возвращающемуся в виде тумана, за пеленой его нижутся обличил невозможного: отшельники, ожившие мертвецы, призраки, птицы, высиживающие чудеса. Невидимые и безымянные эти призраки делаются частью человеческой жизни, нитью, связующей поколения страхом и пристрастием к страху. Для здешнего человека истина то, во что верит он сам, а верит он во все, чего не испробовал на себе. Кто знает, может, так удобнее – убегать от каждодневных тягот, от ломающих нас бурь и вихрей, от страха подлинного в страх сладкой жути.

Сыскони, задолго до того, как был построен монастырь Святого Никиты, сельчан волновало предание, ставшее одной из глав местной библии: время от времени, особенно в ласковые ночи, когда засыпает вода, земля отворяется и из нее высовывается исполинская рука, с жилами не тоньше молодого букового ствола. Те, кто видел ее, а таких осталось немного, старые или молодые – повихнувшиеся свидетели жути с посинелыми белками, усохшие, трясучие, поседевшие, останки вчерашних разумных хозяев или крепких дровосеков и овчаров, – долго не заживались. Сперва у них отнимались руки, начиналась сухотка. Сморщенные, истаявшие, безгласные, потемнелые, в болезнях уходили они с этого света, оставляя на земле хмель преданий. Одно повторяется и доныне, здесь и окрест.

Пять пальцев той исполинской руки имели на изборожденных подушечках черные губы, постоянно вытянутые. Они всасывались, впивались во все, к чему прикасались, – в зверя, в живого человека, в мертвеца. Более ста лет назад у подножия Синей Скалы сшиблись пришедшие издалека крестоносцы под тяжелой броней с драными, но неустрашимыми селянами из чернолесья. После многодневных битв утоптанная трава устелилась тысячами кровавых трупов. Не надолго. Губы исполинской руки засосали их в себя – не успели орлы восславить согласие человека со смертью. Пять глоток, соединяясь, спускали добычу до утробы земной, однако синие глаза воителей глотка отказывалась принять: ими напитался камень – пророс мхом. Мхом этим, и впрямь синим, сельчане нередко лечат глазные хвори, воспаления век и даже слепоту.

вернуться

17

Растег – старинная мера длины, около 185 м.