Критическая Масса, 2006, № 4, стр. 56

Именно этот псевдобунтарский воинствующий субъективизм и стал причиной виртуализации революционной теории Ванейгема. Сын сытой и благополучной Европы, он незамечает реальной революционной борьбы с капитализмом в окружающем его мире. Он пишет о «ситуациях», грезит о будущем, клянется — без разбора — именами погибших в далеком прошлом, строит проекты и дает советы, как действовать «здесь и сейчас», но именно здесь — в богатом «первом мире». Хотя в те же годы, когда писался «Трактат», шла реальная революционная борьба — в том числе и успешная — в Индокитае и Латинской Америке, в Кении, Йемене и Малайе. Но реальный опыт революционной борьбы Ванейгем отвергает — как «авторитаристский». Даже Алжир в книге фигурирует лишь в страдательном наклонении — как жертва карателей, а не как страна, где партизаны одержали победу над колонизаторами. Санто-Доминго, где впервые — до Аммана и Бейрута — повстанцы продемонстрировали всему миру, что большой город дает возможность успешно противостоять численно превосходящим и лучше вооруженным регулярным войскам, упомянут Ванейгемом одинраз , мимоходом. Зато много восторгов высказано в адрес конголезских повстанцев-мулелистов. Мулелистов видел и даже сражался вместе с ними Че Гевара. Боевые и прочие качества этих партизан произвели на Че неизгладимое (в смысле тяжелейшее) впечатление: мулелисты свято верили в своих колдунов, способных защитить их от пуль и снарядов, стреляли, закрыв глаза, и разбегались при первом удобном случае…5

Возникает вопрос: а надо ли переводить, издавать и читать книгу Ванейгема? Надо. Надо по тем же причинам, по каким надо переводить и читать работы Фуко и Касториадиса 1960-х годов. Без книг этих трех очень не похожих друг на друга авторов невозможно понять дальнейшую эволюцию французской и, шире, европейской левой. Невозможно понять, как и почему эти левые оказались интегрированы сегодня в Систему, в «общеевропейский дом», как и почему они оказались в одних рядах со своими буржуазными противниками — в защите натовской операции в Югославии, поддержке действий Вашингтона в Афганистане или Ираке. Невозможно понять, как парижский бунтарь Кон-Бендит стал председателем комитета в Европарламенте, а его друг Йошка Фишер — министром иностранных дел ФРГ. И т. д.

А если этого не понять — нельзя будет сделать выводы из их опыта и избежать повторения их ошибок.

Александр Тарасов

1 Дебор Г. Общество спектакля. М.: Логос (Радек), 2000.

2 См .: Кьеркегор С. Страх и трепет. М., 1993. С. 178—188.

3 Первым на это обратил внимание Карл Лёвит. См.: Лёвит К. От Гегеля к Ницше. Революционный перелом в мышлении XIX века. Маркс и Кьеркегор. СПб., 2002. С. 287—288.

4 Розанов В. В. Сочинения: 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 350, 417.

5 См .: Тайбо II П. И. Гевара по прозвищу Че. М., 2000. С. 549—565.

Дмитрий Воденников.Черновик. Валерий Шубинский, Антон Очиров

Книга стихотворений. СПб.: Пушкинский фонд, MMVI [2006]. 100 с. Тираж до 1000 экз.

Дмитрий Воденников обратил на себя внимание как поэт больше десятилетия назад. Его первая книга, «Репейник», взволновала многих. Несмотря на явное интонационное влияние Елены Шварц (а если присмотреться, то и других поэтов петербургской школы, например Александра Миронова), в его стихах было нечто очень глубинное и подлинное. Это относится и к «Репейнику», и к более раннему циклу «Сны Пелагеи Ивановны», напечатанному в «Знамени», и (хотя уже с некоторыми оговорками) к более позднему «Трамваю» — практически ко всем стихам, написанным в 1990—1996 годы. Глубоким и подлинным было прежде всего чувство собственной беззащитности в мире текучих, соблазнительных и опасных стихий. И в то же время — готовность принять эту беззащитность, эту обреченность.

Ах, жадный, жаркий грех, как лев
меня терзает.
О! матушка! как моль, мою он
скушал шубку,
а нынче вот что, кулинар, удумал: он мой живот лепной, как пирожок
изюмом,
безумьем медленным и сладким набивает
и утрамбовывает пальцем не на шутку.
О матушка! где матушка моя?..

Некоторые стихи из «Репейника» (в том числе процитированное) достойны занять место в любой антологии современной русской поэзии. От Воденникова можно было ожидать многого. Многого от него и ожидали.

Однако после «Трамвая» Воденников почти замолчал. Циклы «Весь 1997 год» и «Весь 1998 год» представляли собой странное соединение стихотворных обрывков (иногда хороших, иногда не очень) и исповедальных дневниковых фрагментов, проникнутых несколько неожиданным (на фоне прежних стихов) внутренним благополучием. Как оказалось, это был лишь мостик, соединивший ранние стихи Воденникова и его зрелую поэтику — поэтику «новой искренности».

Именно стихи, написанные в этой новой манере, принесли автору успех за пределами профессионального круга. По свидетельствам очевидцев, в последнее время на вечерах Воденникова зал заполнен внелитературной публикой, в основном девушками. Кто еще из непоющих и непляшущих поэтов моложе пятидесяти лет может похвастаться подобным? Может быть, Дмитрий Быков — говорят, и на его чтениях довольно многолюдно. И пожалуй, по сходным причинам.

Причины эти в том, что именно Быкову и Воденникову, при всем несходстве поэтик и литературно-бытовых имиджей, удалось отчасти восстановить те отношения, которые существовали в советское время между стихочитающим советским народом и его стихопишущими кумирами — Евтушенко, Вознесенским, Кушнером, Рубцовым и пр. Конечно, в полном объеме эти отношения невосстановимы. Ведь советский поэт был посредником между народом и властью; он валоризовал чувства и мысли своих читателей, выдавал им сертификат «разрешенности» и социальной полноценности. В современном государстве, которое (независимо от демократического или авторитарного способа правления) не требует от своих подданных большего, чем чисто политическая лояльность, подобная деятельность лишена смысла. Однако социокультурная талантливость двух указанных авторов в том, что они сумели известным образом включить свое творчество в систему массовой культуры рыночного типа. Быков, классический «человек газеты», сделал лирику формой журналистики; Воденников сделал ее формой эстрадной деятельности.

Однако Воденников, в отличие от Быкова, когда-то умел другое. Его ранняя лирика была обращена — как вся высокая модернистская поэзия — к идеальному читателю, «который есть лишь проекция автора в бесконечность», по выражению Набокова, к «провиденциальному читателю», как называл это Мандельштам. Но я далек от вульгарного предположения, что Дмитрий Воденников отказался от этого высокого анонимного собеседника и от самостояния обращенных к нему стихов ради легкого успеха. Нет, я убежден, что его эволюция была в тот момент индивидуальной реакцией на вполне объективные вызовы, брошенные историей культуры.

Прежде всего, идея возвращения к прямому лирическому высказыванию в 1997—1998 годах витала в воздухе. Казалось, что процесс табуирования тех или иных форм поэтического мышления, скомпрометированных культурой, должен смениться их массовым вторичным освоением. Ошибка была в том, что, во-первых, этот процесс как раз массовым-то быть и не может по определению: ведь речь в каждом случае идет о победе над энтропией, то есть о чуде; во-вторых, нельзя путать прямоту и высокое бесстыдство поэтической мысли с вульгарной бытовой «искренностью» и «открытостью», враждебной самой природе искусства, да и просто постыдной для уважающего себя человека. Но восемь-девять лет назад эти подводные камни были не так очевидны.