Критическая Масса, 2006, № 2, стр. 45

«Чего вы требуете от Татьяны Толстой? Чтобы она лично захватила танк во время парада на Красной площади и отправилась освобождать вас от советской власти?»

«Нет, — ответил мне милейший югослав Данило Киш. —Но почему в России так много пишут о ГУЛаге и нет ни одного русского романа о советской оккупации Центральной Европы?» Действительно, почему? В этот момент я почувствовал, как слева от меня зашевелился воздух. Это поднимался с места Сережа Довлатов. Громадина. Его история про ошеломительный поцелуй с негром на мгновение промелькнула у меня в памяти. Подниматься ему было тяжело. Он был наполнен алкоголем, как стакан водки — с мениском. Он как будто боялся этот алкоголь расплескать. Наконец он поднялся, ни разу не качнувшись.

«Плюйте в меня, — сказал он своим четким, обаятельно-хрипловатом радиоголосом. — Я — русская литература, и я лично ощущаю свой позор, свою вину перед вами, нашими славянскими братьями. Плюйте в меня!» В Довлатова никто не плюнул. Он стал медленно опускаться обратно на стул. Я вдруг понял, что Довлатов вновь увидел перед собой белого негра. Наверное, у него начинается белая горячка. Его речь — это своего рода идеологический «поцелуй». Центральные европейцы продолжали медленно, тихо и провидчески выступать с речами. Но их уже никто не слушал. Перегнувшись через стол, Лев Аннинский, нервный и ошеломленный, говорил мне громким шепотом, что ему многое хотелось бы сказать про мое эссе, он даже собирался сказать, но:

«Понимаете?.. Вы же понимаете!» И вдруг спросил:

«Знаете ли вы, зачем к плоту привязывают бревно?» Я не знал. Он глянул на меня с мудрой иронией в глазах и дал ответ:

«Если плот садится на мель, бревно сбрасывают в поток, его тянет по течению, и плот снимается с мели». Он помолчал.

«Понимаете? Если Россия — это плот, то эмиграция — как то бревно, что снимает нас с мели, помогает преодолеть застой и кризис».

«Вы, Лева, хотите сказать, что Зиновий Зиник — бревно?» — громко сказала Татьяна Толстая. Аннинский покраснел и отвернулся.

Я встретился глазами с Салманом Рушди в зале. Он иронически улыбался. В нашем споре он оказался победителем: моя аполитическая поза выглядела нелепо. Через четыре месяца после лиссабонской встречи были опубликованы его «Сатанинские суры». А еще через четыре месяца стало известно, что муллы обещают правоверному мусульманину за голову Рушди миллион в кармане и место в раю.

* * *

Десять лет спустя, на вернисаже Ильи Кабакова в Лондоне, я снова увидел Рушди. Гигантская инсталляция называлась «Дворец Проектов» — пародировала все мыслимые виды и темпераменты утопического мышления. Как бы продлевая эту утопическую экспозицию в жизнь, на открытии выступил тогдашний представитель министерства культуры Великобритании Мендельсон — ответственный за проект гигантского Купола в Гринвиче — монумента двум тысячелетиям христианства. А рядом с чиновником, на площадке, похожей на трибуну мавзолея, стоял именитый писатель Салман Рушди — диссидент, героически сопротивляющийся силам мировой реакции. Десятилетие спустя, возвращенный вновь в искусственный, как на лиссабонской конференции, пародийно-советский контекст, он вдруг предстал в совершенно иной ипостаси — не как еще одна жертва расово-религиозного конфликта, а как фигура, завершающая целую цепочку — своего рода очередь — из писателей-моралистов, преобразователей и просветителей темных масс, от французских энциклопедистов до Эдуарда Лимонова, за два века великой утопии о братстве, равенстве и справедливости — от Гревской площади с гильотиной до памятника Дзержинскому на Лубянке.

тема/ забытое: тексты

Возвращение Дмитрия Урина.Наталья Менчинская и Елена Калло публикуют пять рассказов русского прозаика 1920-х годов

Имя писателя и драматурга Дмитрия Урина давно и прочно забыто читателями и литературоведами, хотя начало его литературной деятельности, пришедшееся на 20-е годы прошлого века, было блестящим и многообещающим. Ему было всего шестнадцать лет, когда он начал работать в киевских газетах как репортер. В семнадцать он уже написал несколько талантливых рассказов. В девятнадцать — получил широкую известность, когда в Ленинграде была опубликована его повесть «Шпана». В двадцать с небольшим он написал пьесу «Разрушение», которая с успехом шла на сцене Киевского драматического театра. Урина высоко оценивал Бабель, он печатался в московских журналах, ему заказывали пьесы МХТ 2 и Театр им. Вахтангова... Но в 28 лет он умер от неизлечимой сердечной болезни и был забыт всеми, кроме горстки своих друзей, которых теперь тоже давно нет в живых.

Мой отец, Юлий Адольфович Бер, был одним из них. Он знал Митю Урина со времен своей студенческой молодости, которая прошла в Киеве. Для Юлия Бера эти годы были счастливыми. В Киеве, как и по всей стране, в начале и середине 1920-х годов еще существовали компании творческой молодежи. Юлий входил в компанию «Чипистан», что расшифровывалось как «чижий-пыжий стан». Компания объединяла еврейскую молодежь, увлеченную литературой, поэзией, музыкой, театром. Среди них был известный впоследствии киевский поэт Исаак Золотаревский, будущий композитор Евгений Жарковский, будущий писатель Рафаил Скоморовский, бывал в компании Алексей Каплер. Митя Урин — писатель, журналист, драматург, человек необычайно одаренный, остроумный, обаятельный — был гордостью компании.

Помню, отца моего очень мучило, что никто из друзей Урина, свидетелей необычайно раннего и яркого, но короткого расцвета его творчества, ничего не сделал для его памяти, несмотря на то что Урин оставил своего рода .

Отец был историком, архивистом. Вскоре после его кончины, в сентябре 1990 года, я пыталась разобрать бумаги, оставленные им в страшном беспорядке, и увидела отдельную папку с материалами, касающимися Урина.

В ней я и обнаружила его «духовное завещание». Написанное на плотном листе бумаги, оно было вложено в маленький самодельный конверт с надписью: Этот конверт прошу вскрыть через день после моей смерти. Дм. Урин». Написано оно было в апреле 1934 года, а умер Урин 8 месяцев спустя, в декабре того же года. В завещании среди прочих имен родственников и друзей было названо и имя моего отца.

Помимо завещания в папке были воспоминания моего отца об Урине, написанные в 1970-е годы, пять тоненьких книжек изданных произведений Урина, несколько фотографий и ряд документов.

Прочтя эти книжечки, я сделала для себя открытие: Дмитрий Урин был писателем большого и своеобразного дарования. Его рассказы, в которых острая наблюдательность исследователя, препарирующего реальность, сочетается с отстраненным взглядом мудреца и провидца, смешное соседствует с трагическим, а злободневное обретает вневременные черты, показались мне удивительными и очень современными. Проживи Урин дольше — возможно, он встал бы в один ряд с Бабелем, Олешей, Булгаковым, Платоновым. Я поняла, что мой отец не напрасно ценил его столь высоко.

Он, правда, называл Урина , возможно рассчитывая, что такой идеологический поможет добиться публикации его произведений. Думаю, нельзя согласиться с таким определением. Комсомольцы, как и другие типы того времени, встречаются на страницах его книг, но безо всякого романтического ореола: , — это о них. С большой степенью вероятности можно предположить: если бы Дмитрий Урин не умер в 1934 году, он вряд ли пережил бы времена террора.

В РГАЛИ, в архиве известного литературоведа Я. З. Черняка, также упомянутого Уриным в своем завещании, я нашла довольно интересные материалы: письма Урина, проект , предисловие Черняка к неопубликованному сборнику произведений Урина и многое другое. Все эти материалы будут представлены во вступлении к сборнику произведений Дмитрия Урина, готовящемуся к печати. Среди прочих документов в архиве сохранилась и автобиография Урина, приложенная к его заявлению о вступлении в Союз писателей. В ней Урин пишет: