Требуется героиня, стр. 40

– Сегодня вы здесь останетесь, – сказала Ольга Васильевна. В голосе ее Юрий впервые услышал твердую нотку, чужая судьба мобилизует. – Раскладушка у меня есть. А завтра посмотрите. Утром, Юрочка, все другое, я знаю.

– Пойду, – слабо сказал Юрий.

– Куда вы пойдете? Я вас даже не пущу, двадцать пять градусов. Я вас не пущу силой.

Они нехотя посмеялись над «силой».

Раскладушка встала удобно. Юрий уперся ногами в горячую батарею, сладко заныли пальцы. Закрыл глаза на минуточку.

Проснулся он в полной темноте. С трудом сообразил – где. У стены, на высокой кровати, в трех шагах от него, лежала женщина, с которой он был неожиданно откровенен, как ни с кем. Почти до конца. Большие волосы рассыпались по подушке, красивые волосы, днем она убирает их безобразным узлом. Спит. Он представил ее лицо насильственно-оживленное и все-таки еще миловидное. Приятно смотреть на ее лицо.

Она шевельнулась на высокой кровати.

– Ольга Васильевна…

– Спите, – сказала она бессонно. – Еще только полтретьего.

– Я уж вроде выспался, – сказал он, поднимаясь.

Зашуршали спички, она закурила.

Говорить не о чем. Не к чему.

Юрий стоял у окна, завернувшись в одеяло, дурацкая фигура. За стеклами слепо рушилось небо. Снег. Потеплеет, наверное. Глаза были большие, тяжелые, собственные глаза давили. Закрыл, опять открыл. Стоять стало совсем глуло. В чужом одеяле и в чужой комнате.

Завтра все будет другое, утром.

Раскладушка противно заныла, когда он улегся.

Заснуть удалось нескоро. Но все-таки Юрий заснул раньше, чем она. Она все курила, пока папиросы не кончились.

13

Наутро Юрий пришел в театр очень рано. Как в чужое место. Пустой коридор. Толстые, холодные театральные двери. Бронированные, как на атомной электростанции, не бывал на атомной. Открыл плечом. Прошел за кулисы, в зал. Зал, затянутый сиротским чехлом поверх кресел, казался обезлюдевшим навсегда. Сдвинул чехол, уселся в седьмом ряду у центрального прохода. Любимое место Хуттера на репетициях. Закурил, хоть это и привилегия режиссера – в зале курить. Сделал себе исключение, пока никого нет.

Когда Борька был маленький, приходилось иной раз таскать и на репетиции. Тогда Борька театр любил, бежал сюда рысью. Катился впереди Юрия, так переваливался, будто катился. Кричал из зала на сцену: «Доброе утро!» Хотя обычно был вечер. И все ему улыбались и махали, трогательный был парень. Иногда их штук шесть в зале сидело, мелюзги. Вопреки всем инструкциям, а куда денешь, ясли и садики к актерам не приспособлены, работают дневным расписанием. Как-то Борьке никто не ответил на прочувствованное приветствие, не до него было. Борька вцепился Юрию в руку, спросил со страхом: «Они меня все забыли, да?»

В этом году Борька в театре не был ни разу. Даже на елку идти отказался, притворился больным. Ничего, с Гуляевым снова театр полюбит. И на репетиции будет бегать. И сутулиться под Гуляева, ужасные они обезьяны в одиннадцать лет. При Борькином росте это будет картинка, если ссутулится.

Нужно было утром зайти домой, но тогда уже не уехать. Страусиная тактика, перед Наташей стыдно. А что же иначе? Как? Ясно только в метро: написано «вход», написано «выход». И идешь, нет безвыходных положений.

Рядом бесшумно, как всегда, возник Хуттер. Утро у него начинается рано, задолго до репетиции. Утром Хуттер обходит вспомогательные цехи, торопит пошивочный, придирчиво щупает новый парик в парикмахерской, ругается с театральным сапожником. Сапожник-то клад, только «халтуры» чрезмерно набирает со стороны – подбить, пришить, – все актеры к нему идут и знакомых своих еще тащат. Утром Хуттер выбивает из выспавшегося директора черный бархат для близкой премьеры и сидит с художником запершись, пока никто не мешает. И почти всегда успевает заглянуть в пустой зал, это у Хуттера ритуал, обходит владенья свои. На что и было рассчитано. Говорить в зале почему-то легче, чем в кабинете.

– Ну, ты зверь, – засмеялся Хуттер. – Днюешь и ночуешь на трудовом посту, меня обскакал. Опять идея?

– Да нет, – сказал Юрий. – Какие уж тут идеи?! Сплошные практические соображения.

– Это иногда ценней, – засмеялся Хуттер. – Я так и думал, что ты мне сегодня выдашь что-то практическое.

Хуттера долго не будет хватать, даже страшно отрываться. Даже иногда кажется, может, ты только с ним и можешь? Может, это Хуттер, зная тебя и любя, просто нажимает на нужные пружины в тебе, и тогда ты звучишь. Только в его руках. И еще думаешь, что тебе мешают звучать в полный голос. Стоп. Ерунда какая. От таких мыслей надо бежать без оглядки. Самому себе доказать.

Я же чувствую, что могу. Могу!

И Хуттер верит, что можешь. И дает мочь. Но уже: «Играй, голубчик, как хочешь, не так, так этак, я тебе верю. Только не нужно новых решений, не укладываемся. А так – верю». Опять эта вера на каком-то этапе ставит тебе подножку. Не только в любви. Тепло так и незаметно ставит. И все начинают тебя очень любить в твоем городе, а на гастролях уже поменьше, не понимают, значит, чужие. И уже никуда не хочется ехать из твоего города, страшная штука – привыкание в искусстве.

– Это мы сколько же лет уже вместе?

– Порядочно, – сказал Хуттер. – Но до золотой свадьбы у нас еще времени хватит.

– Хорошенького понемножку, – усмехнулся Юрий.

– Опять настроения?

– Нет, – сказал Юрий. – Просто решил уехать, ставлю главного режиссера в известность.

– Когда? Не сегодня, надеюсь?

– Именно сегодня.

– Люблю добрую шутку, сам шутник. – Хуттер засмеялся почти естественно, загубил он в себе актера. – До конца сезона мы с тобой завалены по уши, отложим на лето эту увлекательную беседу.

– Не получится отложить.

– В середине сезона такие вещи не делаются.

– Ты делал. И не раз.

– Предположим. Только не забывай, что ты занят почти во всем репертуаре, это другое дело.

– Ничего, – сказал Юрий. – Морсков введется.

– Чепуха, – сказал Хуттер. – Мне самому сколько раз хотелось стукнуть директору заявление. Даже в кармане носил. Показать?

– И все-таки я уезжаю сегодня…

– Вы конкретно чем-нибудь недовольны? – пенсне официально блеснуло наконец-то.

– Не в этом дело, – сказал Юрий.

– Тогда в чем? Объясни, что случилось. За моим широким крестьянским лбом как-то плохо укладывается.

– А я знаю, – сказал Юрий.

– Что знаешь?

– А я уже знаю, что там, за твоим широким крестьянским лбом, понимаешь? Я уже знаю, что ты мне дашь – сегодня, завтра, послезавтра. И мне мало этого.

– Правда? – тихо сказал Хуттер.

Но Юрий уже завелся.

– И ты уже знаешь, что мне мало.

– Нет, – сказал Хуттер. – Честное слово, нет.

Он отодвинул чехол, сел неудобно, на ручку кресла, снял пенсне и потер переносицу. Зрачки у Хуттера были большие и беспомощно голые без обычных стекол. Он долго и сосредоточенно смотрел вперед на пустую сцену, потом сказал тихо:

– Мне, например, с тобой по-прежнему интересно работать. А как же актеры всю жизнь работают с одним режиссером?

– Не знаю.

– Спасибо за откровенность, – усмехнулся Хуттер. – Всегда приятно знать, что думают о тебе ближайшие соратники.

– Мне с тобой очень трудно расстаться, – разом устал Юрий. – Труднее, чем тебе со мной.

– Поэтому ты и едешь, – сказал Хуттер. – Я понял.

– В Японии, кажется, когда человек добьется минимальной известности, он вдруг меняет имя и все начинает сначала.

– Поучительно, – сказал Хуттер. – Про Японию это ты сейчас придумал? Впрочем, неважно, важна мораль. И куда же ты?

– Посмотрю…

– Не хочешь говорить.

– Еще не решил, – сказал Юрий.

– Обратно будешь проситься – не возьму, учти.

– Ага, – кивнул Юрий. – Это уже с кем-то было.

– Шучу, – сказал Хуттер.

– Не шутишь. Но я не попрошусь. Ты все равно не поймешь, но сейчас я иначе не могу. Никак. А года через четыре я все-таки сыграю, вот увидишь.