Черные камни, стр. 55

Да, это мне было известно давно. Особое Совещание могло продлять срок незаконно осужденного до бесконечности.

Не знаю, кто как к этому отнесется, но я, ей-богу, полюбит рудник имени Белова. У меня уже были зачеты года на два. Шел к концу 1953 год, уже не только умер Сталин, но и был разоблачен Берия. Я чувствовал, что ОСО уже продлять срок не будет. Через пару лет выйду на волю, буду на месте Кузьмича работать. (Он тяжело был болен и остался после освобождения на руднике только ради пенсии.) Думалось, будет у меня комната отдельная в поселке имени Белова. Буду работать вольным на руднике, буду гулять по тайге, буду читать, буду писать. Пошлю что-нибудь честное в «Советскую Колыму», не век же там печататься со стихами одному только Петру Нехфедову. Вот такие планы и мечты были у меня даже после казни Берии. Так долго на Колыму шло потепление.

К слову сказать, весть о разоблачении Берии мы, осужденные по 58-й статье, встретили довольно спокойно. Конечно, приятно было прочитать об аресте кровожадного палача и нескольких его «сподвижников». Хотя, скажу прямо, слова о том, что Берия был агентом империалистических разведок, воспринимались с улыбкой. Главное для нас было не это. Мы ждали перемен. Но в лагерях «спецконтингента» мало что изменилось. В декабре 1953 года порядки, во всяком случае на Колыме были прежние. Режим был строг, водили по-прежнему в номерах. Однако какое-то подсознательное ощущение, что наша жизнь все-таки должна поменяться к лучшему, все же появилось.

Работа на руднике имени Белова, как и всякая горная работа, была порою опасной. В мокрой шахте однажды со мной тяжелый случай произошел. Бугорок был в эту смену невелик. Уместилось в нем всего восемь шпуров. Я забил их, как полагается, деревянными пробками-втулками — чтобы не насыпались камешки да и чтобы взрывнику было хорошо видно, где я забурил шпуры. В бадью погрузился. Лебедчик-машинист вытащил меня. Перфоратор, и буры, и лишние пробки я выгрузил. Тут взрывник идет, не помню, как его звали. Он мне:

— Толик! Сколько там шпуров?

— Восемь.

— Будь другом — помоги зарядить.

— Пожалуйста.

Быстро нас лебедчик опустил. Быстро мы в две пыжовки (деревянная палка для заталкивания заряда в шпур) зарядили шпуры, хорошо забили, запыжевали глиняными пыжами, чтоб не простреляло впустую. Подожгли все восемь шнуров, влезли в железную бадью.

— Давай, — кричу, — поднимай! Поехали, но вдруг энергию выбило, лебедка не работает, бадья повисла метрах в пяти над горящими шнурами. А шнуры уже под водой горят. Воды на бугорке уже по колено, даже выше. Ведь насос-то выключен, и всас поднят, чтобы ею взрывом не разбило. И осталось минуты полторы. Я кричу:

— Йонас! Спускай нас скорее!

На тормозе можно и без энергии опустить. Стоя по пояс в воде, мы по огонькам видели шнуры и прямо-таки ныряли за ними! Вырвали все восемь Слава богу! Мы былп по грудь в воде, когда включилось электричество, Йонас поднял нас, совершенно мокрых.

Вот фамилию Йонаса точно не помню, что-то вроде Юргес или Юглас. Совсем молодой парень, моего возраста. Мы спали рядом на нижних местах одной вагонки и, можно сказать, дружили. Он очень много читал. Срок у него был 10 лет, и не Особым Совещанием дан, а военным трибуналом. В то время можно точно было сказать:

если человеку военный трибунал дал всего 10 лет, то этот человек на 120 процентов, ни капли, ни в чем не виноват. По-русски Йонас говорил совершенно без акцента, только читая книги, иногда спрашивал значение какого-либо слова. Он любил и очень душевно пел такую песню.

Здравствуй, мама, сын вернулся твой
Издалёка, из страны чужой.
Долго я томился,
Долго я страдал,
И ни днем, ни ночью
Счастья я не знал.
Был наказан я жестокою судьбой
За ошибку, сделанною мной.
Вот теперь вернулся снова в край родной.
Жизнь моя помчится светлою тропой.

Вернулся ли? по всем расчетам, должен был вернуться. И молодой, и здоровый, и срока ему оставалось, как и мне, учитывая зачеты, года два-три.

Когда работы не было (выбило энергию, сломалась лебедка или просто раньше времени закончили смену), всегда сидели с чифиром либо в избушке-теплушке (если холодно), либо на солнышке (если лето). И любил заходить к нам гормастер Кузьмич. За полтора года вольной жизни к воле он еще не привык, и его тянуло к нам, заключенным.

— Иван Кузьмич! Расскажите чего-нибудь, пожалуйста.

— Был однажды интересный случай в Сусумане. Там при проходке вечной мерзлоты увидели вдруг в боковой стене ледяное окно, и в нем зеленая, как живая, доисторическая ящерица. Больше метра. Осторожно выпилили глыбу и принесли в барак и оставили в корыте в сушилке. Там очень тепло. Ночью дневальный зашел в сушилку, слышит — плещется что-то в корыте. Ожила ящерица! по полу бегала, весь барак видел. А наутро подохла.

В декабре 1953 года я поругался с начальником режима из-за наручников. Он решил по лютому морозу гонять меня на работу в штольню в наручниках. Я, как там говорили, начал базлать, и меня посадили в карцер на десять суток.

На третий день прибежал надзиратель:

— Жигулин-Раевский! Быстро с вещами на этап! Мне подали черный воронок на одного. Было очень холодно. Между двумя дверями сидел солдат с автоматом. Я спросил его: куда? Солдат ответил:

— На материк. В Воронеж.

Боже мой! Святая дева Мария! Я-то думал, что придется прожить еще долго на Колыме, возможно, до конца жизни («Оттуда возврата уж нету»).

Через несколько часов мы приехали в Бутугычаг на Центральный (надо было вора-попутчика захватить в Магадан). И я снова попал в БУР. Хотя была глухая ночь, мне принесли ужин, большую банку чифира и очередные пятьдесят рублей от бригадира Степанюка. Новый нарядчик и бугор Степанюк свято чтили память Купы.

Магаданскую пересылку я просто не узнал. Многие прежние ее строения вышли за зону в город, в том числе монументальное здание столовой. На пересылке я познакомился с князем или графом Кирсановым. В честь знакомства я попросил бесконвойника купить мне бутылку коньяка (пригодились деньги бригадира с Центрального), и мы ее распили с аристократом.

Дней через пять меня в наручниках посадили в самолет Ил-12, и мы (я, еще несколько заключенных и два охранника) поднялись в воздух. Мы сидели в задних рядах, остальные места были заняты вольными.

Промелькнул Магадан, замелькали поселки, закрутились снежные, с редкой прозеленью сопки и хребты. Я впервые в жизни летел на самолете.

Сам я никаких жалоб и никаких просьб — о помиловании или пересмотре дела — не писал. В пути меня мучил вопрос — зачем? Какое-то доследование?

ДОЛГАЯ ДОРОГА НА СВОБОДУ

…Я живу близ Охотского
моря,
Где кончается Дальний
Восток.
Я живу без тоски и без горя,
Строю новый в стране
городок.
Вот окончится срок
приговора.
Я с проклятой тайгою
прощусь.
И на поезде в мягком вагоне
Я к тебе, дорогая, примчусь…

Эта колымская песня, сложенная в начале тридцатых годов, была широко известна еще до войны и стала своего рода блатной классикой.

Вечная мечта о свободе. Я покидал Колыму не в поезде, а на самолете, давно оставив позади и Бутугычаг, и поселок имени Белова, и «новый в стране городок». Но летел я не вольным, а заключенным, и не на волю, а в неизвестность. И путь мой к свободе, а тем более к полной реабилитации был еще очень долог. Шел еще только декабрь 1953 года.