Черные камни, стр. 32

— Значит, ты студент Воронежского лесохозяйственного института. И с какого же курса тебя взяли?

— С четвертого! — вдохновенно соврал я (в формулярах это не указывалось).

— Чертежи читать можешь?

— Конечно! И читать, и чертить!

— В строительстве понимаешь?

— Понимаю. У нас был годовой курс — строительное дело. Но по деревянному, лесному строительству.

— Так… Это отлично. Бугром будешь, то есть бригадиром. Будете строить новую столовую и бараки. Бригада вся будет из немцев, человек пятьдесят-шестьдесят. Может, и больше. Помощником у тебя будет Николай Глущик, бандеровец. Он тяжеловозник — 20 лет КТР. Но хорошо знает и русский и немецкий. Будь с ним настороже. Его не повесили только потому, что смертная казнь отменена была. А за что у тебя 8-й пункт через 19? Кого ты пытался замочить?

— Да я и не собирался его мочить. Он студент из моей группы. Из-за бабы поссорились. Я его пистолетом припугнул. А он — комсорг. Вот и получился террор! (На самом деле этот пункт я получил за портрет Вождя).

— Ты, наверно, чернуху мечешь, как в лагерях говорят, но это не имеет значения, ибо нас, советских русских, в данный момент на всей пересылке только двое:

ты да я. Харбинцев и других эмигрантов я не считаю. В общем, принимай бригаду!…

Бригаду я принял. На мое счастье, среди немцев оказался русский немец с Поволжья, Фридрих Иоганович Меггель. Мало того — он оказался еще и инженером-строителем! И я уже был с ним знаком. На Свердловской пересылке он научил меня петь по-немецки «Санта Лючия». И столовая, и бараки были уже заложены, один барак был почти готов, только еще без крыши, одни стропила золотились на солнце. В бригаде моей оказались и четыре немки. Среди них была и Марта, а также высокая, лет тридцати пяти австрийка в розовой кофточке, с которой Марта дружила. Я Марте тоже нравился. После окончания работы до поверки мы гуляли се нею по дорожкам между бараками — как дети, — взявшись за руки. И молчали. После поверки женщин уводили в женскую зону, отделенную колючей проволокой.

Я не пустил строительство на самотек. Мало того, я с жадностью вникал во все детали работы. До сих пор помню многие десятки немецких «строительных» слов.

И каждый день я поднимался на крышу, вернее сказать, на чердак недостроенного барака и смотрел на чащу тайги, окружающей Тайшет, на бесконечные таежные дали. И всегда со мною была Марта. Мы научились понимать друг друга. Мы полюбили друг друга какой-то словно бы предсмертной, последней-последней любовью. Я и сейчас ясно вижу эти сине-зеленые дали, уступами уходящие от Тайшета к расплывчатому горизонту. И мы вдвоем с Мартой, и нас никто не видит, кроме этих далей. И никто не беспокоит. Только внизу стучат молотки и слышна немецкая речь. Но люк вниз надежно закрыт. И веселая, добрая, синеглазая, золотоволосая Марта. Она стала первой и на долгие годы вперед единственной моей женщиной. Я очень хорошо ее помню… Мне двадцать лет, она старше меня ровно на год. И груди ее — золотистые под ярко-красным платьем — молодые, крепкие и упругие, как детские мячики. И небо над нами голубое и чистое. Лишь кое-где облачка. И вовсе — словно навсегда — забыты всякие невзгоды. И солнца светит нам. И сосновые доски, пахнущие янтарем, и палаточный брезент, пахнущий морем, и волосы Марты, пахнущие свежим сеном, цветами, липовым медом и еще чем-то, совсем уже запредельным, небесным. Облаками? Светом? Нет, это сама благодать божия обнимала нас и сияла над нами. И так было целых двадцать восемь дней Медовый месяц перед безднойу Спасибо тебе, Небо! Спасибо тебе, Судьба! Спасибо тебе, Марта!

Это было на каторге, но я, кажется, никогда больше не ощущал жизнь так, во всей ее полноте, ибо находился на самом краю этой страшной, но вечно прекрасной жизни.

Я словно парил в синем, темно-синем осеннем небе вместе с Мартой — над беспредельной, уже золотеющей березами и лиственницей тайгой, над широкой серой рекой Чуною, над блестящей рельсами железной дорогой Тайшет — Братск.

А потом, к середине сентября (было уже холодно), всех женщин взяли на этап, в том числе и мою Марту, и высокую австрийку. Было еще несколько немок и десятка два западных украинок.

Я заранее знал о готовящихся этапах, но ничего не мог поделать. Сергею Ивановичу Волкову я предлагал все свое имущество, и деньги (50 рублей), и авторучку. Он поругал меня почти по-отечески:

— Если бы это было в моих силах, то я бы оставил тебя и твою Марту на пересылке хоть на весь срок без всякой твоей лапы. И шмотки, и деньги береги — они тебе там пригодятся. Единственное, что возьму от тебя на память, — это вечную ручку. И то только потому, что твердо знаю, что там у тебя ее отберут. В Озерном лагере иметь письменные принадлежности заключенным строго запрещается. А мне она при здешней моей письменной работе очень пригодится. Могу сказать, что идут они на лесоповал, на 010-ю женскую колонию вблизи станции Чупа. Вскоре и сам ты туда, в этот район, попадешь. Вернее всего — на ДОК. Деревообделочный комбинат. Постарайся там удержаться. Лесоповал зимой — гибель.

Марта уходила на гибель. Было уже темно у высоких ворот, где толпился маленький женский этап. Марта плакала, говорила мне по-немецки много чего-то хорошего, но непонятного. А потом сказала по-русски:

— У нас будет ребенок!… — И опять зарыдала. Но тут заорал конвой:

— Провожающие, разойдись! Разойдись!…

Мы прощально поцеловались. Я уговорил ее взять у меня деньги и шерстяной шарф. Вот и все, что мог я тогда сделать для своей любимой.

Сгустилась мгла. Вспыхнули прожекторы. Отворились ворота. Во мгле растаяло красное платье Марты. Она шла последней. Охранники силой оторвали нас друг от друга.

А почти через год, в августе 1951-го, перед самым моим уходом на Колыму, я встретил случайно в большом лесоповальном оцеплении подругу Марты, высокую австрийку (теперь она была не в розовой кофточке, а в черной телогрейке). Ни фамилии, ни имени ее не помню.

Почему встретил? Вот почему. Иногда, весьма редко, зоны, кварталы лесоповальных работ нашей, мужской 031-й колонии и соседних женских подкомандировок (010-й и 06-й) соприкасались, становились сопредельными, и тогда, чтобы охранять было удобнее, устраивалось общее оцепление. Работали в общей рабочей зоне, но после съема отправлялись в свои, разные жилые зоны.

Высокая австрийка сказала мне уже почти чисто по-русски:

— Здравствуйте, Толик Раевски! Я вас ищу! Ваша Марта, наша Марта родила вам дочку Анну двадцатого мая. Я как раз только что из больнички. Я видела Анну. Ей всего три месяца, но она уже совсем похожа на вас. Марта дала ей вашу фамилию. Две ваши фамилии, первую я забыла.

— Жигулин?

— Да, Зшигулин. Она только не могла сказать вашего второго имени, имени вашего Vater.

— Это мое отчество.

— Да, да, отчество.

— Она его и не знала.

— Ей выдали на дочь какой-то документ.

— Свидетельство о рождении?

— Да, да! Вот оно, я списала для вас русскими буквами.

И она протянула мне листок бумаги величиной с почтовую открытку. На ней карандашом было написано:

СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ

Гр. Жигулина-Раевская Анна Анатольевна

родилась 20 мая 1951 года в г. Тайшете Иркутской обл.

Родители:

отец Жигулин-Раевский Анатолий, русский

мать Миттельберг Марта Иогановна, немка

Место регистрации ЗАГС Тайшетского р-на Иркутской области.

Я долго берег этот листок бумаги. Потом он истрепался, потом на каком-то шмоне его у меня забрали. Но я помню содержание этого «Свидетельства о рождении» наизусть.

Я был тогда еще очень молод и глуп. Никакого отцовского чувства известие о рождении дочери у меня не вызвало. Помню, что спросил:

— А долго Марта там еще будет, на больничке?

— О! Долго! Наверное, еще целый яре, год. Она должна кормить ребенок. Говорят, может быть, это параша, но так говорят, что иностранцев скоро отпустят на родину, в свои страны.