Долгая помолвка, стр. 53

Прилагаю несколько строк, написанных самой Жюльеттой Дерошель. Вы узнаете ее почерк. Да, это она, прочитав ваше объявление в газете, куда был завернут купленный ею салат, написала вам анонимное письмо в наивной надежде обескуражить, а для того, чтобы еще больше запутать, отправила письмо из Мелона.

Я знаю, Матти, что никто и ничто не остановит вас, пока вы живы. И все-таки. Не убедит ли вас следующая прекрасная и волнующая подробность. В 1918 году в Комболе-Бен, где Манеш находился на излечении и куда к нему приехала Жюльетта Дерошель, поселившаяся в семейном пансионе, чтобы быть к нему поближе, Манеш увлекся живописью. Я видел его картины в домике, куда готов отвезти вас хоть сегодня вечером. Это абсолютная абстракция, настоящее буйство красок, истинное чудо. Краски словно кричат обо всем на свете, ужасном и возвышенном, подобно ноябрьскому морю во время прилива, словно притаившемуся в глубине его глаз.

Вот увидите. Вам предстоит встреча с сильным соперником, Матти. Я же остаюсь, как вы знаете, вашим самым верным и любящим поклонником.

Подумайте как следует. До встречи.

Жермен Пир".

Записка Жюльетты Дерошель написана тем же почерком, на такой же розоватой бумаге, как прежнее письмо из Мелона. Ее оказалось достаточно, чтобы снова почувствовать соленый вкус слез.

«Не отнимайте его у меня, умоляю вас, не отнимайте. Мы умрем оба».

В полдень, когда Матье Донней приезжает домой обедать, она дает ему письмо Жермена Пира и записку Жюльетты. Прочитав, он произносит те же слова, что и Язва когда-то в траншее: «Окаянная жизнь».

Она спрашивает, не станет ли он возражать, если в силу сложившихся обстоятельств она захочет переехать поближе к Милли-ла-Форе. Надо будет снять или купить дом и пригласить кого-нибудь с покладистым характером, кто бы стал за ней ухаживать. Ведь Сильвену придется остаться в Оссегоре, было бы жестоко разлучать Бенедикту с таким красивым мужчиной.

Как она и ожидала, отец говорит, что знает ее лучше других, во всяком случае сердцем, и что уж если она что-то задумала, то всем, кто с ней не согласен, придется смириться.

Во второй половине дня состоится то, что Матильда потом назовет экспедицией в Милли. Природа, небо, солнце благоволят ей. Как истинная женщина, она постаралась выглядеть как можно привлекательнее: оделась в белое, чтобы казаться свежее, наложила чуточку помады на губы, брови у нее и так хороши, зубы блестят, только никакой туши для удлинения ресниц, ей ведь известно, к чему это приводит, если сдадут нервы. Она едет в «делаж» с Сильвеном и своим самокатом, который занимает слишком много места. Папа с Жерменом Пиром и Торопыгой за рулем следуют за ними в другой машине, марку которой она уже не помнит.

На площади Милли-ла-Форе со времен Жанны д'Арк или ее бабушки стоит большой крытый рынок. Она просит Сильвена притормозить. А отцу, который подходит к ней, говорит, что хочет поехать в дом Дерошелей одна, что на площади есть прекрасная таверна, пусть ей с Сильвеном снимут там комнату, а на другой стороне площади видна вывеска торговца недвижимостью, можно выиграть время, если отправиться туда немедленно. Она крепко жмет руку отца. Тот говорит: «Будь благоразумна», как прежде, когда она была маленькая.

Дом Жюльетты Дерошель стоит под деревьями на холме совсем рядом, он построен из серого камня и покрыт плоской черепичной крышей, с маленьким садиком перед домом и большим сзади. Вокруг много цветов.

Уже в доме, сидя на своем самокате, когда покончено с мольбами, слезами и другими глупостями, Матильда просит Жюльетту Дерошель, свою будущую свекровь, отвезти ее в сад за домом, где Манеш пишет картины, и на некоторое время оставить их одних. Его предупредили о ее визите, сказав, что приехала девушка, которую он очень любил. Он спросил ее имя и нашел его очень красивым.

Когда Жюльетта и Сильвен покидают ее, Матильда оказывается в двадцати шагах от Манеша. У него вьющиеся черные волосы. Ей кажется, что он стал выше ростом. Сейчас он стоит перед мольбертом. Как хорошо, что она отказалась от туши.

Ей трудно приблизиться к нему, потому что дорожка посыпана гравием. Обернувшись, он видит ее, кладет кисть и направляется к ней сам, и чем он ближе, тем больше она радуется, что не воспользовалась тушью, ей не хочется плакать, но это сильнее ее, и в какой-то момент все затягивается пеленой слез. Успев их вытереть, она видит, что он остановился в двух шагах. Если протянуть руку и он подойдет ближе, можно будет прикоснуться к нему. Он все тот же, только исхудал и стал красивее, а глаза именно такие, какими их описал Жермен Пир, — бледно-голубые, почти серые, спокойные и нежные, и кажется, будто в глубине что-то бьется, детская разбитая душа.

И голос у него все тот же. А первая произнесенная фраза буквально сражает ее наповал. Он спрашивает: «Ты не можешь ходить?»

Движением головы она говорит — да.

Он вздыхает и возвращается к своей живописи. Подталкивая колеса, она приближается к мольберту. Он опять оборачивается к ней и улыбается. Потом говорит: «Хочешь посмотреть?»

Движением головы она отвечает — да.

Он кивает: «Я покажу тебе потом, не сейчас. Я еще не закончил».

В ожидании она только крепче прижимается к спинке своего самоката, сжимает руки на коленях и смотрит на него.

Да, она смотрит на него, она смотрит на него, жизнь ведь продолжается, она и не такое может вынести на своей спине.

Она смотрит на него.

В ПОНЕДЕЛЬНИК УТРОМ

Ньюфаундлендские солдаты прибыли на ничью землю перед траншеей Человека из Буинга часам к десяти, когда слабые солнечные лучи все же пробились сквозь оболочку облаков и на время смолкли пушки.

Пока по дороге они месили грязь, шел снег. Их шинели промокли, им было холодно и трудно идти по снегу, каждый из них в дымке собственного дыхания тащил заботы, страхи и воспоминания о близких, которых, возможно, никогда больше не увидит.

Их было десять вместе с сержантом, хорошим парнем, сплавщиком леса на еще более молчаливых ледяных просторах, где он сражался только с медведями и волками.

Пока первая тройка спускалась в разбитую бомбами французскую траншею, трое других отправились на разведку в немецкую. Оставшиеся обследовали местность между траншеями и в разных местах обнаружили тела пятерых французских солдат.

Первый из них в воронке застыл на коленях с открытыми глазами, снег облепил его и превратил в каменную статую. Другой, очень молодой, но без раны на руке, был единственным, у кого сохранился номер полка на воротнике и знаки отличия. Он лежал, раскинувшись, с развороченной осколком снаряда грудью и выражением наконец-то обретенной свободы на лице.

Сержант всегда возмущался, когда сталкивался с варварством противника, раздевавшего убитых, чтобы прихватить домой предметы, которыми можно было бы похвалиться перед своими фройляйн. Он сказал солдатам, что всякий умерший с башмаком на ноге имеет право на достойное погребение, что, конечно, трудно похоронить всех оставшихся лежать на поле боя, но этих — да, они обязаны похоронить, к ним взывает стоящий на коленях, и что, если они этого не сделают, им это выйдет боком.

И ньюфаундлендцы в тот холодный, как многие другие, день на войне взяли на себя этот труд. Командиром их был Ришар Бонавантюр, чем-то похожий на того, кого он только что пожалел, и которому на Дальнем Севере случалось охотиться с эскимосами.

Они сложили трупы в воронку от снаряда, прочитали имена на личных бляхах, и сержант записал их в свою дорожную тетрадь.

Затем они отыскали во вражеской траншее прочный брезент, накрыли им убитых и быстро закопали, потому что на западе и востоке возобновилась канонада, напоминавшая барабанную дробь и призывавшая их на войну.

Перед тем как уйти, Ришар Бонавантюр попросил одного из своих людей освободить красную железную коробку из-под табака, вложил туда записку, адресованную тем, кто обнаружит могилу, и на три четверти врыл коробку в землю. На вырванном из тетради листке он написал карандашом: