Сармат. Любовник войны, стр. 35

— Связь?! — пораженно прошептал Сарматов. — Космическая связь?! С кем же это, интересно?

Вынув из-за пазухи бумажник, Али-хан извлек из него маленькую карточку, похожую на кредитку, аккуратно вставил ее в специальное гнездо и нажал на кнопку.

Раздался короткий писк. Пакистанец вздрогнул и снова оглянулся по сторонам. Потом он достал небольшие наушники и подключил их к аппарату.

— Агент... — тихо прошептал себе под нос Сарматов. — Черт меня побери, он же агент. Вот только чей?

Однако узнать это Сарматову не удалось — неподалеку раздались мужские голоса. Майор, стиснув зубы, откатился за небольшой валун и замер, стараясь не дышать.

Оказалось, что это были те самые часовые, которые курили кальян у костра. Теперь они, шатаясь, брели по тропинке и протяжно пели какую-то песню. Им, по всей видимости, было неимоверно весело, поскольку всю округу оглашал их утробный смех.

Один из охранников вдруг сел на валун, за которым прятался Сарматов. Прямо перед глазами майора оказался грязный, местами порванный халат и расстегнутая кобура, из которой торчала рукоятка пистолета...

* * *

— Ну, как ты себя чувствуешь сегодня? Надеюсь, что за ночь ты не умер, — старик Мутталиб-ака нагнулся над своим подопечным и легонько потряс его за плечо.

К его великому облегчению, перебинтованный человек не умер, а спал крепким сном.

— Ну спи, спи... — старик покивал, тяжело вздохнул и наконец поднялся с колен. — Мои двое сейчас тоже спят. Только ты проснешься, когда есть захочешь, а они никогда не проснутся...

Сарматов незаметно открыл глаза и проводил старого моджахеда взглядом. Чем-то он удивительно был похож на того старика Вахида, которого казнил Абдулло. Все старики чем-то похожи друг на друга, — подумал Сарматов, — будто бы время стирает черты, индивидуальности с их лиц, оставляя лишь следы горестей и лишений.

А солнце уже показалось над горами. Из палаток один за другим стали вылезать босые люди. Каждый расстилал маленький расшитый коврик, становился на колени и начинал совершать свой утренний намаз.

Через час караван снялся со стоянки и опять медленно, как огромная сороконожка, пополз вверх по узкой горной дороге...

Москва. Госпиталь имени Бурденко

3 июля 1988 года.

Большая, коек на двадцать, палата, была набита безрукими, безногими, перетянутыми бинтами и лежащими под капельницами людьми. Все они что-то делали, дабы скоротать тоскливое больничное существование. Одни писали письма, другие резались в домино, третьи читали или травили друг другу анекдоты. Некоторые просто лежали и смотрели в потолок. В углу, рядом с кроватью полностью замотанного в бинты человека, стояла широкая детская коляска для близнецов, внутри которой мирно посапывали два малыша; рядом прикорнула на сдвинутых стульях молодая хрупкая женщина. Человек в бинтах пришел в себя и громко застонал. Женщина мгновенно вскочила со своего импровизированного ложа и склонилась над ним.

— Я здесь, Андрюша! — сказала она. — Что тебе, родной?..

— Пить!

Она намочила в стакане воды жгут бинта и, поднеся его к потрескавшимся от жара губам, виновато сказала:

— Военврач велел только губы мочить.

К ней, опираясь, на костыль, подошел молодой раненый в наброшенном поверх пижамы кителе с сержантскими погонами на плечах:

— Везла бы ты домой сосунков, сестренка, присмотрим мы за лейтенантом!

Закусив губу, та упрямо замотала головой и, схватив стоящую в углу швабру, начала протирать пол палаты.

Сержант отошел к раскрытому окну и стал вглядываться в городскую толчею, просматривающуюся сквозь прутья забора и листву деревьев, окружающих госпиталь.

— Закурить не найдется, земеля? — дотянулся до него костылем здоровенный раненый, лежащий на высокой кровати, с подвешенными на растяжках, забинтованными ногами.

— Ожил, земеля! — улыбнулся сержант, протягивая пачку «Явы». — А вчера из тебя лишь мат с юшкой...

— Блин, я до министра обороны дойду, суки! — глубоко затягиваясь сигаретой, проскрипел зубами тот. — Нас из Герата на «тюльпане»... Ящиков пятнадцать «груза двести» и нас, тяжелораненных, больше ста, всех вперемешку, и салабонов, и «полканов»... Вместо Ташкента в Мары, в Туркмении ссадили. «Тюльпан» на крыло — и назад в Афган, а нас навалом на песок у взлетной полосы... Жара — сорок в тени, ни кустика, до стекляшки аэропорта версты две...

— Вот суки! — вырвалось у сержанта.

— Военврач бегает между нами, что делать, не знает, у самого слезы на глазах... У него ни бинтов, ни йода, блин!.. Кричит: «Погодите, не умирайте — заберут вас скоро!» Ага-а, забрали, блин! Три «газона» с туркменскими ментами подъехали. Менты сытые, из глаз масло льется!.. Смотрят они на нас, как на зверей в зоопарке, смеются: «На все воля Аллаха — вас здесь никто не ждал!» Шесть часов мы на этой полосе загорали. За это время человек пятнадцать тяжелораненных «грузом двести» стали, а остальные поползли по бетонке к стекляшке, а за ними полосы кровавые и мухи их азиатские роем...

— Возьми пачку себе! — сказал сержант и взял прислоненную к спинке кровати, видавшую виды, в солдатских наклейках гитару. Прижав ее культей левой руки, к себе, он здоровой правой перебирает струны и поет хриплым голосом, не замечая вошедших в палату Толмачева, Николая Степановича, капитана-порученца и двух военврачей в белых халатах поверх армейских рубашек.

Грохот боя и адская сушь —

У войны лик такой некрасивый!

Белый снег на хребте Гиндукуш —

Опоздавший подарок России!

Повезет — разойдемся со смертью,

Злую память утопим в вине,

Только вы нам не верьте, не верьте —

Мы останемся здесь, на афганской войне!

Раненый с подвешенными ногами, толкнул поющего сержанта костылем, показывая ему на дверь. Однако тот, оглянувшись и увидев незваных гостей, только развернулся и еще сильнее прижал культей гитару. В его сузившихся глазах полыхнула злость, и он запел, чеканя слова:

Вам вовек не дождаться возврата

Наших грешных, погубленных душ —

Им блуждать и блуждать под Гератом,

За афганским хребтом Гиндукуш!

Генералам на грудь лягут Звезды,

Ну а нам — седина в двадцать лет!

Птица-юность сгорела под Хостом,

И виновных, конечно, в том нет!

— Уж слишком они себе позволяют! — вскинулся Николай Степанович и ястребом посмотрел на стушевавшегося военврача.

А сержант, прикрыв глаза, словно не было у него больше сил смотреть на тошные лица командиров, продолжил петь с надрывом:

Грохот боя и адская сушь —

У войны лик такой некрасивый!

Белый снег на хребте Гиндукуш —

Опоздавший подарок России!

Исподтишка погрозив раненым кулаком, военврач показал вошедшим на кровать, возле которой приткнулась детская коляска.

— Лейтенант Шальнов, товарищи! — сказал он и вздохнул: — Состояние тяжелое, сделана операция по пересадке кожи...

— У вас здесь госпиталь или детский сад? — перебил его Толмачев, показывая на коляску.

Со шваброй в руках вперед вышла измученная хрупкая женщина.

— Извините, пожалуйста! — покраснев, произнесла она. — У них здесь не хватает нянечек, так что я заодно на общественных началах!.. А их, — показывает она на посапывающих малышей, — деть некуда... Им всего по два месяца, — совсем смутившись, добавила она. — Один мальчик у нас и девочка... Тоже одна... Вот...

— А вы, собственно, кто? — спросил генерал.

— Я?.. Я Лена Шальнова, жена лейтенанта Шальнова.

— Понятно! — улыбнулся Толмачев и наклонился над кроватью: — Лейтенант? Слышь меня, лейтенант? Открой, сынок, глаза, если меня слышишь.

Шальнов открыл затянутые мутной пеленой боли глаза и, мгновенно ослепнув от яркого солнечного света, врывающегося в палату, снова закрыл их.