Жерминаль, стр. 72

Маэ удержал ее руку, предотвратив оплеуху. Но он тоже тряхнул дочь, возмущенный, как и жена, ее поведением. Родители, потеряв голову, наперерыв упрекали ее и кричали больше всех.

Увидев Катрину, Этьен окончательно вышел из себя. Он не переставая повторял:

— Дальше! В другие шахты! И ты пойдешь с нами, грязная свинья!

Шаваль едва успел забрать в бараке свои сабо и накинуть на окоченевшие плечи вязаную куртку. Его потащили, пришлось бежать вместе со всеми. Катрина, тоже ошеломленная, надела сабо, застегнула ворот старой мужской куртки, которую носила в холод, и побежала за своим любовником, не желая его покинуть, в полной уверенности, что его убьют.

В какие-нибудь две-три минуты Жан-Барт опустел. Жанлен нашел где-то сигнальную трубу и дул в нее, словно созывая быков этими хриплыми звуками. Женщины — Прожженная, жена Левака, Мукетта — бежали, подобрав юбки; Левак размахивал топором, словно барабанщик палочками. К ним непрерывно примыкали другие товарищи. Собралось уже около тысячи человек; шли в беспорядке, растекаясь по полям, как поток, вышедший из берегов. Прямая дорога была слишком узка, приходилось ломать ограды.

— В шахты! Долой изменников! Прекратить работы!

В Жан-Барте внезапно наступила полная тишина. Ни души, ни звука. Денелен вышел из комнаты штейгеров и, показав жестом, чтобы его не сопровождали, пошел в шахту один. Он был бледен и совершенно спокоен. Он остановился перед колодцем, поднял голову и посмотрел на перерезанные канаты: стальные концы праздно повисли; укусы пилы блестели в черной смазке, словно свежая рана. Потом он поднялся к машине, взглянул на неподвижный рычаг, походивший на конечность какого-то огромного тела, пораженного параличом, потрогал остывший металл и вздрогнул, словно прикоснувшись к холодному трупу; затем спустился к котлам, медленно прошел мимо потухших, зияющих, залитых топок, постучал ногой о генераторы, которые гулко зазвенели. Так! Значит, конец, полное разорение! Если даже удастся починить канаты, развести огни, то где же найти людей? Еще две недели забастовки, и он — полный банкрот. И все-таки, отчетливо сознавая все свое несчастье, Денелен не находил в себе ненависти к разбойникам из Монсу: он чувствовал ответственность всех, вину свою, общую, вековую. Грубые люди, несомненно, и темные; да еще мрут с голоду.

IV

Толпа хлынула по голой равнине, побелевшей от изморози, залитой бледным зимним солнцем, и, запрудив всю дорогу, валила прямо через свекловичные поля.

Когда миновали Воловьи рога, Этьен взял предводительство на себя. Он на ходу отдавал распоряжения, выравнивал колонну. Во главе вприпрыжку бежал Жанлен, извлекая из своей трубы дикие звуки. В первых рядах шествовали женщины, некоторые были вооружены палками; среди них шла Маэ, с затуманенным взглядом, словно перед нею уже вырисовывалась вдали обетованная страна справедливости. Прожженная, жена Левака, Мукетта маршировали в своих лохмотьях, словно солдаты, отправляющиеся на войну. В случае неприятной встречи видно будет, осмелятся ли жандармы стрелять в женщин. Следом беспорядочной толпой шли мужчины; над расширявшейся к хвосту колонной ощетинились железные брусья, а единственный топор Левака сверкал на солнце. В центре шагал Этьен, стараясь не терять из виду Шаваля, которого он заставил идти впереди себя; замыкал шествие Маэ, угрюмо поглядывая на Катрину, упорно остававшуюся в рядах мужчин, чтобы быть поближе к своему любовнику: она опасалась, как бы ему не причинили зла. Головы были непокрыты, и волосы висели космами. Под оглушительный рев трубы Жанлена слышался стук деревянных башмаков, напоминавший топот выпущенного из закута стада. Снова пронесся крик:

— Хлеба! Хлеба! Хлеба!

Был полдень. После шести недель забастовки в пустых желудках властно заявлял о себе голод, еще более разбушевавшийся от этой гонки по открытому полю. Съеденные утром корки хлеба и несколько каштанов Мукетты были давно позабыты; муки голода еще больше разъярили толпу против предателей.

— В шахты! Остановить работу! Хлеба!

Этьен, отказавшийся в поселке от своей доли хлеба, ощущал нестерпимое стеснение в груди. Он не жаловался, но машинально вынимал флягу и временами, весь дрожа от холода, прикладывался к ней; он чувствовал, что без глотка можжевеловой водки не сможет дойти до копей. Щеки его покрылись румянцем, в глазах появился огонь. Но головы он не терял и все еще стремился избежать ненужных разрушений.

Когда вышли на Жуазельскую дорогу, один забойщик, примкнувший к забастовщикам из желания отомстить хозяину, потянул товарищей вправо, крича:

— В Гастон-Мари! Закрыть водоотливной насос! Пускай вода затопит Жан-Барт!

Увлеченная им толпа уже было повернула туда, несмотря на уговоры Этьена, который умолял оставить в покое насос. Зачем портить галереи? Несмотря на гнев, это возмущало его сердце, сердце рабочего. Маэ тоже считал несправедливым вымещать злобу на машинах. Но забойщик не унимался, и Этьену пришлось его перекричать:

— В Миру! Там есть еще предатели! В Миру! В Миру!

Жестом он направил толпу в левую сторону. Жанлен занял свое место впереди колонны и еще громче задудел в трубу. На этот раз шахта Гастон-Мари была спасена.

Четыре километра, отделявшие забастовщиков от Миру, были пройдены по необъятной равнине за полчаса, почти бегом. Замерзший канал перерезал ее по эту сторону длинной, ледяной лентой. Оголенные деревья по берегам канала, превращенные инеем в исполинские канделябры, нарушали однообразие плоской долины, которая, словно море, сливалась на горизонте с небом. Холмистая почва скрывала Монсу и Маршьенн, кругом расстилалось лишь бескрайное пространство. Подойдя к шахте, забастовщики увидели штейгера, который поджидал их в сортировочной. Все отлично знали дядюшку Кандье, старейшего штейгера в Монсу, бледного, седого как лунь; ему шел семидесятый год, и он отличался исключительным здоровьем, — редкое явление среди шахтеров.

— Что вам здесь нужно, черт возьми, бесстыдники? — крикнул он.

Забастовщики остановились. То был уже не хозяин, а товарищ, и уважение к старому рабочему невольно сдержало их порыв.

— В шахте люди, — сказал Этьен. — Заставь их выйти.

— Да, там люди, — ответил дядюшка Кандье, — около шестидесяти человек, остальные побоялись вас, бездельников. Предупреждаю, ни один не выйдет оттуда, вам придется иметь дело со мной!

Послышались возгласы, мужчины проталкивались вперед, женщины напирали. Быстро спустившись с мостков, штейгер загородил собою дверь.

Тут заговорил Маэ:

— Слушай, старик, это наше право! Как же добиться всеобщей забастовки, если не заставить товарищей быть с нами заодно?

Старик с минуту помолчал. Очевидно, он так же, как и забойщик, имел слабое представление о солидарности. Наконец он ответил:

— Это ваше право, ничего не скажешь. Только мне дан приказ, и я его выполняю. Я здесь один. Шахтеры работают в шахте до трех часов, и они останутся там до трех часов.

Последние слова покрыты были свистками. Старому штейгеру грозили кулаками, женщины оглушили его своим криком, их горячее дыхание обжигало ему лицо. Но он держался стойко, высоко подняв белоснежную голову, задрав кверху седую бороденку; смелость придала ему силы, и его голос был явственно слышен, несмотря на адский шум.

— Черт возьми! Вы не пройдете!.. Это так же верно, как верно то, что светит солнце! Я скорей подохну, чем подпущу вас к канатам. Не толкайтесь, а то я на ваших глазах брошусь в шахту!

Толпа дрогнула и отступила. Старик продолжал:

— Надо быть свиньей, чтобы не понимать… Я такой же рабочий, как и вы. Меня поставили сторожить, и я сторожу.

Дальше этого разумение дядюшки Кандье не шло; недалекий старик, с померкшими, тоскующими от полувековой работы в темной шахте глазами, уперся на своем — ему надо выполнить долг. Товарищи с тревогой поглядывали на старого шахтера, слова его будили где-то в глубине их сознания отзвуки солдатского послушания, братства и покорности судьбе в момент опасности. Кандье думал, что забастовщики все еще колеблются, и повторил: