Очень женская проза, стр. 39

Алька стоял в закутке, образованном стыком нашего и соседского заборов, и действительно курил. Поднял на меня свои глазищи – даже в темноте было видно.

– Зажигалка есть? – спросила я, доставая из кармана сигареты.

Он молча щелкнул, взметнулся оранжевый лоскуток пламени, я закурила. Алька внимательно меня разглядывал.

– Хорошо здесь, – сказала я. Алька молчал.

– Новый год скоро… Слушай, а хочешь, я тебе одну историю расскажу? У моей подруги есть… м-м-м… человек, с которым она прожила полтора года. И вот недавно… – В общем, я рассказала ему про Алексея, и про того, другого, для которого была пламенной страстью и недостижимой мечтой.

Он молча слушал.

– И вот она хочет от него уйти – к тому, другому. Но не может. И сказать ему ничего не может – он ее как будто загипнотизировал! – пожаловалась я.

Мальчишка пожал плечами. Потом сказал:

– Пусть уходит, если не любит. Чего тут думать? Думать действительно нечего. Если не любишь – бросай. Если не любишь…

– Вот вы где, – сказал Геннадий, подходя к нам. – А я вас ищу.

Мне стало неловко, что я курила с его сыном. Гена снял перчатки, обхватил ладонями Алькину голову.

– Уши совсем холодные, ты бы шапку надевал… Стае окончательно разболелся, боюсь, как бы ангины не было. Пойдем его лечить.

Алька выбросил окурок и последовал за отцом, на прощание смерив меня взглядом, которого я не поняла.

– И мы пойдем, – сказал Алексей. Я не слышала, как он подошел. – Чайник остывает.

Мы пошли в дом. И пока пили чай с вареньем, Алексей говорил о том, как здесь будет хорошо летом (он уже договорился с хозяйкой аж до сентября), как будет пахнуть под солнцем сено, а хозяйская рыжая корова (ее зовут Роза) родит теленочка с глупой широкой мордой… Я совсем уж было собиралась сказать, что совместного лета больше не будет, я ухожу к другому, – но как-то вдруг стало лень это все говорить, да и незачем.

Я подошла к окну, где отражались комната, печь, поблескивали из угла прутья железной кровати, сияла лампа, под которой сидел мой любовник и тихо мешал ложечкой чай. А у самого стекла стояла я, зябко стиснув на груди руки.

Алексей щелкнул выключателем, и комната погасла. Он подошел, обнял меня сзади, ткнулся губами в макушку и легонько подул, от чего волосы стали горячими, а по спине побежали мурашки.

– Знаешь, почему ты приехала? – спросил он.

– Почему?

– Потому что соскучилась. И я тоже.

Мы смотрели на синюю ночь за окном, на голубой снег, на который откуда-то сбоку падал прямоугольник желтого света. Это в соседнем доме не спали наш сосед и двое его сыновей.

Вышивка крестом и гладью

Имя у нее было незатейливое, внешность заурядная, судьба незавидная. Было Маше Щербининой всего двадцать годочков, когда осталась она одна на всем белом свете.

Первой померла бабушка Даля, совсем давно. Потом по-женски занемогла мать. Долго сопротивлялась болезни, и когда, казалось бы, уже спаслась – оборвалась какая-то ниточка, что-то не сложилось в звездном небе, не сжалилось оно над бедной бабой. И остались в живых из всех Щербининых два женских сердечка – прабабушка Маша и Маша-маленькая, старая да малая, сирая да убогая. А мужчин в их семье никогда и не было.

Бабушка Маша поклялась: «Пока тебя на ноги не поставлю – не помру!» Слово сдержала – уснула тихонечко, чтобы не проснуться уже больше, когда Маша училище закончила и нашла себе первую работу.

С детского сада Маша рисовала – много, с упоением. Но все как-то бестолково, учителя в художественной школе криком кричали: «Ну чего ты цвет в воздухе распускаешь? Ты чугунок рисуешь, а не фарфор китайский – он же плотный такой, увесистый…»

А Маша вела по сырой бумаге кисточкой-нулевкой золотую нить и замирала с приоткрытым ртом, глядя, как пульсирует, живет, плывет, бледнея, нежное золото, как сказочным соком напитывается бумага…

В училище поступила на то отделение, где меньше всего конкурс был, – на художественную вышивку.

«Да что ж это за профессия, что за должность такая! – убивалась бабушка. – Вышивальщица! Ни денег, ни почету – кто ж за это деньги будет платить?» Когда бабушку хоронили, под голову ей Маша положила думку, что на последнем курсе вышивала – с вербными ветками и серенькими воробышками. Бабушке она больше всего нравилась.

Оставшись одна, Маша поплакала несколько дней, а потом пошла и уволилась из ателье, где перебивалась вышивкой глупых жирных цветов на платьях жирных заказчиц. Заказчицам не нужна была верба, и воробьи не нужны, и трепетные белые маки, и тончайший узор – а только что-нибудь поаляпистей, с блестками и бусинами. Блестки и бусины Маша ненавидела.

Ремесло ее никому не было нужно в маленьком городе, где она родилась и жила. Но помогла подруга Ольга – привела в гости человека, заинтересовавшегося ручной вышивкой. Взял пару готовых работ, а потом жену привел – она заказала столовое белье к свадьбе дочери.

За два месяца Маша работу закончила. Белоснежный лен в морозных узорах, нить из белого едва-едва в голубой переходит. Свадебные букет, лента по ветру развилась, а по углам в бледно цветущих зарослях хитро притаился вензель.

Ольга, увидев, ахнула:

– Теперь серебро столовое пусть покупают. На такое нержавейку класть или даже мельхиор – просто оскорбительно!

За вещицу заплатили тысячу долларов. Маша долго смотрела на незнакомые бумажки – не думала, что придется когда-то в руках подержать.

– А на наши это сколько?

– Год твоей работы в ателье, – вздохнула Ольга. – Мало запросили, да Ладно, что теперь. Первый опыт только, все впереди. Ты, Машка, цены себе еще не знаешь…

Еще пару месяцев Маша просидела за постельным комплектом. Нового клиента снова нашла Ольга и раскрутила по полной программе: заплатил вдвое больше прежнего.

Так и повелось – Ольга находила клиентов или сама отвозила готовые вещи в соседнюю Самару, где водились богатые люди. Маша платила ей комиссионные и была счастлива. Теперь денег хватало на самые лучшие нитки, на вкусную еду, на нарядные платья, на новый телевизор… Так прошло несколько лет.

В один из вечеров Ольга сидела у Маши, что-то рассказывала. Маша шила в этот момент яблоневые цветы, тающие в бледном небе, и на лице у нее было выражение, которое вкладывала она в прозрачные тона вышивки: нежность, ускользающая грусть, рождающаяся надежда и – бесконечная чистота.

Отрезав последнюю ниточку, Маша торжественно понесла покрывало стирать, бережно полоскала его в пенной водице, что-то нашептывая, улыбаясь, словно купая младенца. Потом понесла гладить.

На готовую работу Ольга смотрела молча, сдвинув сурово брови. Маша едва закончила утюжить тонкое полотно, исходящее паром под утюгом. Махровая простыня, на которой она гладила, стала совсем влажной, утюжить следовало мокрую вышивку, класть на мохнатую поверхность лицевой стороной вниз и осторожно растягивать, прижимая утюгом – специальным, неподъемным, – чтобы ткань не морщила, вышивка оставалась выпуклой, гладкой, идеально ровной…

– Машка, ты ангел, – тихо сказала Ольга. – Грешному человеку такого не сделать… Слушай, может, ты и девственница еще?

Ольга спросила это с усмешкой – какая там девственность к двадцати четырем? – но Маша вдруг жарко покраснела и отвернулась.

– Эй, ты чего? – Ольга затормошила ее, пытаясь заглянуть в лицо. – Ты что, правда?.. Ох ты, Господи… Да как это тебе удалось-то?

– Интересно, – с чудовищным всхлипом отозвалась Маша. – Интересно, как бы мне удалось что-нибудь другое? В училище, в общаге – одни девчонки, в ателье – тоже, а потом я просто из дома не вылезала…

– Так вылезать надо! – всплеснула руками Ольга. – Или ты всю жизнь в девках просидеть хочешь? Надо же что-то делать!

Сама Ольга сбегала замуж в восемнадцать – не надолго, на год. Сейчас ей было уже под тридцать, и все это время у нее кто-нибудь был. Их много на Машиной памяти сменилось, но это не выглядело так, будто Ольга «таскается». Вот Машина соседка «таскалась» (так бабушка говорила) – то скандалила с кем-то во дворе, то в подъезде с чужим мужиком целовалась спьяну, а потом его жена ходила бить ей лицо и она пряталась в квартире, пока та орала на весь подъезд.