Корпорация, стр. 80

— Верно, — кивал Еремин, — Верно…

А «симпатичный парниша» Малышев сидел в это время в своем кабинете, совершенно измочаленный сорокаминутной пыткой. Ощущение было такое, будто пробежал три километра на скорость — ноги подрагивали и в груди пекло. Краем глаза он посмотрел на бумаги, возвышавшиеся с краю стола — сегодня придется просмотреть и подписать десятки документов, и скоро явится в кабинет Овсянкин-сэр, и сэру надо будет передать банковские дела… Но рука нового директора СГК потянулась вовсе не к бумагам, а к телефонной трубке:

— Настюша?… Здравствуй, милая… как ты?… вот и умничка… вот и молодец… Зайчо-о-онок мой, — пропел он совершенно несвойственным ему голосом, трубочкой вытянув губы, — Ты, помнится, хотела побывать в лабораториях СГК?… Да, моя сладкая, да, есть возможность… Собирайся, завтра вылетаем… В шесть утра… Нет, ничего этого не надо, только паспорт… Ну, не знаю, договорись уж как-нибудь… и вещи теплые не забудь — там снег уже был… ага… ага… курточку?… нет, зайчонок, в курточке замерзнешь… как, нечего?… о, господи… ладно, постараюсь вырваться, придумаем что-нибудь, не тушуйся!… целую…

Трубку положив, он побарабанил пальцами по столу, чувствуя себя куда лучше. Большие, большие перемены происходили в жизни Малышева…

25

12 сентября 2000 года, вторник. Снежный.

Уже на следующий день после назначения Малышева руководителем Снежнинской горной, и впервые с того момента, как начались у «горки» неприятности в властями, собственными работниками и рынком, акции СГК не только перестали падать в цене, но и подросли.

Не много подросли — процента на три, но и три процента эти дорогого стоили. Когда же на следующий день рост продолжился, и продолжался, медленно и туго, с каждым днем, стало окончательно ясно: фондовики отреагировали на приход банкира в СГК более чем положительно.

Малышев же назавтра после брифинга отбыл в Снежный с группой соратников и неопознанной соратниками дамой в восхитительном пальтишке из сапфировой норки. Под норкой оказался дешевенький свитерок и старые, добела вытертые джинсы.

На Настю смотрели во все глаза — настолько не вязалась она с глубочайшими кожаными креслами росинтеровского самолета, с самим Малышевым, с окружающими его отутюженными, хорошо пахнущими мужчинами. За время посадки она ни разу не подняла ни на кого глаз, а когда заревели моторы и, набрав обороты, самолет побежал, трясясь и подскакивая, по полосе, она побледнела и вцепилась в подлокотники.

— Ты чего?… — спросил заботливый Малышев, — Насть… ты что, боишься?… Первый раз, что ли?…

Полными ужаса глазами она посмотрела на него:

— Нет. Я летала… один раз, в детстве…

И малышевский вздох в ответ прозвучал почему-то счастливо.

Когда набирали высоту, она, немного освоившись, плющила нос о стекло иллюминатора, разглядывая внизу желтую, зеленую, бурую землю, сначала такую отчетливую — с домами и дорогами, потом все более напоминающую раскрашенный гипсовый ландшафт в музее… Потом дивилась плотному белому туману, забившему иллюминаторы, потом — пронзительно синему небу и облакам, оказавшимся вдруг внизу и землю скрывшим… С подозрением отреагировала на длинноногую стюардессу, предложившую уважаемому Сергею Константиновичу бокальчик бордо «как обычно» и категорически отказалась подремать.

А когда стали снижаться, и показалась внизу земля, она долго морщила лоб, пытаясь разобрать, в чем дело.

— Сережа… это что?!…

Он поглядел.

Бело— голубой муар стелился внизу, скользила по муару крылатая тень самолета.

— Белое и голубое… почему?…

— Голубое — вода. Еще не замерзла. Белое… белое, наверное, снег, котенок…

Вода и снег. И ничего больше. Изгибы рек, бесчисленные озера, едва заметные кое-где буроватые клочья… Дикая, необычайная, ни на что другое не похожая земля…

— Как странно, — прошептала она, — Красиво — и странно…

И снова ответил ей счастливый вздох сидевшего рядом мужчины.

— Это смешно, да?… — она улыбнулась, — Я, наверное, глупо себя веду…

— Нет, — прошептал он ей куда-то в ворот свитера, отчего побежали вдоль позвоночника мурашки, — Просто, я сейчас понял, что долго еще смогу тебя удивлять и радовать. На всю жизнь хватит…

На всю жизнь?…

…И вот коснулись земли шасси, задребезжало что-то, и сразу стала ощутима сумасшедшая скорость понесшегося по полосе самолета, но скоро бег замедлился, и вот уже совсем спокойно вырулила на стоянку крылатая машина. «Блин!» — сказал Малышев, глянув в окошечко — навстречу самолету бежали из здания аэропорта люди, разматывая по дороге шнуры микрофонов — впереди была пытка местной прессой. Оттуда же, из здания, вышла другая группа — в длинных развивающихся пальто, впереди которой колобком катился молодой и темноволосый мужчина.

На трапе уже обдало запахом керосина, сыпануло в лицо сухим колким снежком, дернуло подол холодным ветром… Запахнув плотнее шубку, Настя оглянулась — за гранью бетонного поля, покуда хватало глаз, стелилась ровная рыжеватая земля, припорошенная белым, торчали голые, без веток, стволы неизвестных деревьев, черные, будто обгоревших… Вот он какой, север…

Молодой и темноволосый, подкатившись к Сергею, неожиданно пихнул его кулаком в живот, и тут же получил ответный шлепок — довольно увесистый — по плечу.

— Серега!…

— Шурка!…

Телевизионщики числом в пять камер снимали трогательную встречу губернатора Нганасанского округа с новым директором «горки».

— Знакомься, Настя — Александр Денисов, медных и платиновых гор хозяин…

Губернатор застенчиво сказал:

— Саша, — и приложился к ручке, — Странно… Серега говорил, вы умница… А вы, оказывается, красавица…

Телевизионщики снимали…

26

19 сентября 2000 года, вторник. Озерки.

В первом часу, когда, пожелав спокойной ночи, разбрелись уже по своим комнатам дети, когда установилась тишина в спальне, где уединилась жена, когда невероятно, фантастически тихо стало в доме и вокруг, Старцев, накинув куртку и не сменив домашних туфель, вышел из дома…

Сиреневый свет над крылечком серебрил траву и дорожку, выложенную плоским камнем. По этой дорожке Старцев пошел от дома прочь, сжимая в одной руке объемистую кружку с разогретым вином, второй нашаривая в кармане сигареты. Добрел до скамьи — сыроватой, мгновенно пронизавшей все тело ледяным холодом. Немедленный глоток вина, впрочем, скоро погасил этот холод, потек по телу теплыми струями. Старцев запахнул куртку плотнее, откинулся на спинку скамьи, закурил.

Какие пронзительные, какие тоскливые ночи в сентябре!… Ветер шуршит деревьями… Воздух острый, чистый, и невозможно темно в мире — полная, абсолютная тьма залегла там, куда не достало искусственного света… Огонек сигареты разгорается ярко, и тут же гаснет в плену растущего пепла, и невидим в темноте дым…

В такие вот ночи хорошо бы в город, где цветные огни плывут в лужах, где идут и идут потоком машины, люди — несмотря на ночь. Окунуться бы в город, утонуть в нем. А здесь все не так как-то… мысли приходят странные… о том, что не успел чего-то, не поймал, не прожил — и не поймаешь уже, и не проживешь…

Тоскует, тоскует в такие ночи душа любого, кто не успел уснуть, кому есть, о чем пожалеть и что рассказать неведомому собеседнику — себе же, ибо больше некому, ибо никому больше этого не скажешь… Посидеть, пожаловаться, перебрать запасы памяти…

Редко, может быть — единственный раз в году — приходили ему в голову такие мысли. В такую ночь, как сегодня — звездную и безлунную, с черным промытым небом, с воздухом холодным и чистым, как горная вода. Пожаловаться бы кому… Да кому ж пожалуешься?…

И о чем?… Не случилось ничего непоправимого, и руки не опустились, и есть в этих руках сила бороться, и сила есть в сердце… Но каков же искус — побыть хоть единую ночь в году слабым и смертным…

Побыть слабым… Нельзя, невозможно, не тот сейчас момент. За горло держит чужая рука, жесткая и чуткая.