Гоголь, стр. 25

Часть вторая. ПОПРИЩЕ

Еще с самых времен прошлых, с самых лет почти непонимания, я пламенел неугасимою ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства, я кипел принести хотя малейшую пользу.

Гоголь — Петру П. Косяровскому, октябрь 1827 года

Глава первая . Безвестность

Исполнятся ли высокие мои начертания? или Неизвестность зароет их в мрачной туче своей?

Гоголь — Петру П. Косяровскому, октябрь 1827 года

1

Гоголь ехал с юга на север. Его путь лежал через всю Украину, Белоруссию и медленно поднимался вверх, к Пскову и Новгороду, отклоняясь от них и направляясь к загадочному городу, о котором он так много слышал с детства, о котором читал и мечтал и который теперь должен решить его судьбу.

Он выехал 6 декабря 1828 года из Васильевки, отпраздновав своим отъездом день Николы зимнего. Захватив Данилевского, Гоголь отправился с ним в Кибинцы. Надо было припасть к ручке «благодетеля» и отблагодарить его. Письма и устные рекомендации старика должны были открыть ему двери в петербургские деловые кабинеты и гостиные. Выслушав наставления «великого человека», которого он, как выяснилось вскоре, видел в последний раз, Гоголь взял путь на Полтаву. Здесь, на Александровской площади, они с Данилевским вышли из кибитки, поднялись по лестнице дома полицмейстера и получили подорожные и «виды». «Виды» эти свидетельствовали их имя и звание и давали право на проезд по империи и жительство в другом городе. Наконец сани вынесли их на Петербургский тракт, на знакомую дорогу, ведущую мимо Диканьки, мимо тех мест, где разыграются события его первых малороссийских повестей.

Думал ли он тогда, что окажется автором их? Вряд ли. На дне его чемодана лежал романтический «Ганц» — им хотел он завоевать столицу. Однако же рядом с тетрадью, куда был переписан «Ганц», он вез и другую тетрадь, точнее, книгу, которая так и называлась — «Книга Всякой всячины, пли подручная энциклопедия», которую он начал почти тогда же, в 1826 году, в Нежине. Книга эта была поувесистей тетради со стихами, она была сшита из множества бело-голубых больших листов, с обрезом алфавита по краю и толстой обложкой, и предназначалась для дел прозаических, для записей всякого рода.

Чего только не было в этом толстенном гроссбухе, сшитом, казалось бы, для вечного пользования, для записей капитальных, предназначенных для прочтения потомками! И тщательные копии римских капителей и колонн, рисунки садовых решеток и скамеек, обозначения денег и монет разных государств, астрономические сведения, списки [российской балетной труппы, выписанные из альманаха «Русская Талия» за 1825 год, вырезки рисунков виллы Альбане в Риме, данные о высоте европейских памятников, перерисованные из учебников музыкальные орудия древних греков и виды древнего оружия, что уже совсем кажется чуждым Гоголю, никогда не питавшему интереса к войне. Как всякая записная книга студента, интересующегося и тем и другим, записывающего что попало, она была полна вещей, ему не нужных, может быть, увиденных в записных книжках друзей и переписанных из солидарности. «Энциклопедия» эта, однако, говорила и о бережливости и запасливости хозяина, который, витая в облаках, не забывал и о грешной земле. Именно поэтому, как бы надеясь, что они ему понадобятся, он вписывал сюда впрок и малороссийские словечки, и «Виршу, говоренную гетьману Потемкину запорожцами», и непристойные припевки. Все это могло сгодиться вдалеке от маменькиных пенатов.

Гоголь ехал в столицу с надеждой экипироваться, приобрести модное платье, зимнюю одежду (шинель совсем износилась, а воротник на ней облез), поэтому поклажа его была тоща, если исключить маменькины припасы, которые быстро таяли, да пачку ассигнаций, которая таяла так же быстро. По пути заехали в Нежин, повидались с Прокоповичем, который тоже собирался в Петербург, походили по знакомым коридорам лицея, попрощались с Белоусовым, Шапалинским и взяли курс на Чернигов.

Рождество застало их в дороге. Обычно они отмечали его дома, в теплом уюте родных стен, среди своих или на худой конец в Нежине, куда родители присылали подарки и где тоже, несмотря на обычную скуку, в эти дни город оживлялся, воскресал, приукрашивался, преображался. Никоша уже начал тосковать, томиться по дому, и робкие мысли о возвращении, о спасительности родных мест уже одолевали его. Он вспоминал и рождественские колядки в Васильевке, и суету праздничную, приготовление вкусных кушаний, торжественность службы в церкви, оживление всех домашних.

Мысли о доме были щемяще-грустны еще и потому, что оставлял он дом на женщин, что не было среди них ни одной, на кого можно было бы положиться, кому доверить оставленное отцом хозяйство, землю, доходы и расходы.

Перед самым отъездом он решил отказаться в пользу матери от наследства, от той части его, которая предназначалась ему как старшему сыну по завещанию бабки Татьяны Семеновны, надеявшейся на то, что Никоша продолжит дело Василия Афанасьевича.

Но честолюбивые мечты влекли его прочь. Бабушка тоже провожала его, и Никоша чувствовал, что больше не увидит ее, не увидит ее морщин, добрых глаз, не услышит ласково-певучего голоса, не посидит в ее комнатке, где ему всегда бывало хорошо. Старенькая бабушка, полуслепой дедушка, отец матери, бедный и весь в долгах, все еще занимающийся тяжбою со своим дальним родственником, жена его, другая бабушка, которая тоже не помощница Марии Ивановне, — вот кто оставался дома. На мать он тоже не надеялся, ибо мать всегда была фантазерка, она всегда жила за спиной отца и не умела и не могла вести мужские дела. На кого же была надежда? На сестер? Но старшая Мария только что окончила пансион и готовилась к замужеству, младшие были еще слишком малы. Уезжая, он написал письма дядюшкам — Павлу Петровичу и Петру Петровичу. Но и на дядюшек было мало надежды. Один из них собирался служить в военной службе, другой — в гражданской, и вести хозяйство вдовы им было не с руки. Да и сладит ли маменька с дядьями, поладит ли с приказчиком, с управляющим, с Андреем Андреевичем, несмотря на благоговение и уважение к нему? «Благодетель» был слишком дряхл, чтоб можно было рассчитывать на него. Андрей Андреевич сам собирался на долгое время в Петербург, лишь отчим Данилевского Черныш, живущий поблизости, в Толстом, мог помочь матери, но Васильевна была для него чужим имением, а кто сердцем отдается чужому?