Осина при дороге, стр. 25

Голубев оглядывал с высоты широкую луговину, запоминал все эти далекие увалы, разбежавшиеся по ровному месту дубовые рощицы, изгибы речки, помеченные обглоданным кустарником. А старик глянул на него и показал вниз:

– Там вон, говорят, раньше-то было озеро – бездонное. Синь-глубина там была, воду из него пили, пока дочка попа в нем не утопилась…

– От неразделенной любви, надо полагать? – хмуро, без улыбки спросил Голубев. В эту минуту он не мог слушать наивные деревенские байки про бездонные озера и древних утопленниц.

– Да вроде того… Плюхнулась, в общем, с мостков, – согласно кивнул Касьяныч.

– Девка-то шибко грамотная была, – подтвердила Ивановна. – Много книжек прочла, голову вовзят забила себе – это уж и я помню. Рехнулась, значит… Выбегит, бывалоч, на веранду в одной нижней рубахе, руки заламывает и все спрашивает про какого-то мальчика. «Был ли, говорит, мальчик-то? Мальчик-то, говорит, где?..» А матушка ее крестит: «Господь с тобой, Лиза! Никакого мальчика не было, ты ведь еще девушка!» С тем и пропала, конешно.

– Посля-то ее и с баграми, и с сетями искали целую неделю – не нашли, – спешил довести историю до конца дед. – Батюшка тогда сказал, будто озеро это без дна – по грехам нашим…

Старик окончательно управился со вторым чулком и, трудно кряхтя, привстал.

– Теперь озеро пересохло, считай, – добавил он, все еще горбясь перед Голубевым. – Пересохло. Никакой в нем глубины, токо сырость одна. Все грехи люди искупили, и утонуть негде…

На дальнюю осину еще оглянулся, добавил:

– Вот и могила тоже… вроде ее и не было. Сровняло ее дожжами и всяким ненастьем… Время прошло, время и сгладило. Новая жизня теперь кругом, безгрешная…

Старик хмыкнул как-то неопределенно, и после этого они пошли к посадкам, дальше, и старуха начала что-то выговаривать деду насчет его закоренелой греховности, а что именно, Голубев уже не расслышал.

Он постоял еще на высоте, глядя на далекую осину, думая, так и этак примеривая к чему-то своему слова старика. «Новая жизнь кругом… Новая жизнь. И в ней по-новому стараются жить люди. Неистово трудится Белоконь, страдает и ждет мужской руки и ласки одинокая Агриппина, и целует по вечерам Любу неунывающий Васька Ежиков, с которого не спускает глаз управляющий отделением… И неистовствует где-то в редакционном кабинете «мыслящая личность» Женька Раковский. Жизнь!..»

А небо к вечеру заметно темнело, из-за далеких белых вершин выползали сизые облачка, собирались в грозовую тучу. Там, над вершинами, что-то свивалось и погромыхивало.

«Время прошло, время и сгладило… Никто и не заметил, как исчезла могила, и как выросла осина на непроезжем месте… Как же так? Неужели так уж давно все это было?..»

Он просидел под осиной до сумерек, вслушиваясь в тишину, в странное и обманчивое равновесие августовского предгрозья. А когда совсем стемнело, вернулся в хутор, заглянул в магазин и пошел на квартиру к управляющему.

Возникла такая необходимость, скоротать последний вечер у Белоконя.

14

Управляющий отделением жил в однокомнатной секции нового совхозного дома. Он без всякого удивления встретил Голубева на пороге. Не удивила его и белоголовая бутылка, которую гость тут же выставил на стол.

– А-а, – протянул он со значением. – Я так и знал, что у вас появится желание выпить после разговора с Кузьмой Надеиным… Мойте руки, и займитесь пока книжной полкой, а я на кухне кое-что соображу, вечер еще долгий…

Он засунул за брючный ремень какой-то лоскуток, подобие фартука, и надолго уединился в тесной кухоньке, а Голубев с удовольствием умылся холодной водой и пошел к полке с книгами.

Библиотека у агронома оказалась довольно большая, дощатые полки занимали всю стену в комнате.

Сейчас для Голубева было самое время рыться в книгах. Переутомленный сверх меры и даже разбитый недавним разговором и последующими подробностями дня, он понемногу приходил в себя, разглядывая толстые корешки агрономических справочников, словарей и учебников по садоводству. Вынимал из плотного ряда тяжелые, спрессованные и, как видно, давно не читанные хозяином тома классиков и, перелистав, осторожно, как это бывает в чужой квартире, возвращал на место. Они вдвигались в ниши, словно хорошо подогнанные блоки, прикрывающие некие тайники в древних крепостных стенах.

Была тут одна замечательная полка, Белоконь собрал в один ряд почти все современные книги на сельскую тему, начиная от «Лаптей» Замойского, шолоховской «Поднятой целины» и панферовских «Брусков» (он держал почему-то у себя только одну, первую книгу романа) до «Деревенских очерков» Ефима Дороша и «Тугого узла» Владимира Тендрякова. В промежутке можно было найти и тоненькую, но полновесную книжицу Овечкина «Районные будни», и достославного «Кавалера золотой звезды», и совсем новую по времени книжку о судьбах земли и живущих на ней хлеборобов – «Хлеб – имя существительное»…

Хозяин возился на кухне, звякал сковородкой, там зашкворчало сквозь шум примуса, а Голубев взял с полки «Поднятую целину» и ушел на диван, чтобы развлечься веселой и невинной болтовней деда Щукаря. Разговорчивый старичок тех давних лет, «натурально пойматый на крючок», мог развеять его тяжелые мысли.

– Вы свинину едите? – спросил Белоконь с кухни.

– Конечно. О холестерине я еще не задумывался… – пробормотал Голубев, не рискуя проявить какую-либо привередливость в положении незваного гостя.

– А то у меня тут жирная колбаса и я думаю – яичницу на скорую руку?

Он вынес в обеих руках тарелки с помидорами и малосольными огурцами, поставил на середину стола, начал резать хлеб. На кухне шумел примус.

– Полка у вас здорово подобрана, – кивнул Голубев на книги. – Подробнейшая хроника времен… Я даже заметил кое-где, что вы их прямо с карандашом читаете.

– Помогает иной раз… – усмехнулся Белоконь. – Толковый народ! Троепольского, к примеру, возьмешь в руки, так вроде бы с коллегой посоветуешься! Притом, они если и не дадут рекомендаций, так хоть вопросы поставят и, заметьте, очень своевременные!

– Ну Овечкин, например, и рекомендации предлагал в свое время, – сказал Голубев.

– Да. У них неплохо развито чувство… как бы это сказать – предвидения, что ли… Мы-то, грешные, в основном материальной базой заняты по горло, а есть ведь и такие ускользающие вещи, как взаимоотношения людей, и не только на производстве… В семье, например.

– И вокруг шифера, – засмеялся Голубев.

– Н-да. И вокруг шифера…

Белоконь вновь удалился на кухню, а Голубев начал листать книгу. Он выискивал по памяти юмористические тирады Щукаря, но болтливый старик никак не попадался ему. Наскоро пробегая мелкую рябь страничек, он попадал то на райкомовские споры, где Давыдов упрекал секретаря в правом уклоне, то на кулацкую пропаганду Якова Лукича Островнова, то на бабьи вопли вокруг избитого председателя. Потом вдруг вчитался надолго – то была безобразная сцена убийства Хопровых – и еще раз оценил страшную беспощадность художника, воочию, до боли в глазах увидя все это в неповторимых деталях: почерневшее от удушья лицо женщины, когда она, приходя в сознание и выталкивая языком мокрый, горячий от слюны кляп, не кричала, а просила только мелким, захлебывающимся шепотом: «Родненькие!.. родненькие, пожалейте! Куманек!.. родимый мой!.. За что?» И в припадке надежды на милость еще целовала руку убийцы своими разорванными, окровавленными губами.

Голубев как бы растворился в жестокой сумятице прошлого, услышав заново покаянное бормотание Андрея Разметнова, лихого рубаки, растерявшегося вдруг в мирной хуторской жизни, услышал гневную отповедь приезжего матроса Давыдова и совершенно уж взбешенный голос краснознаменца Макара: «Гад! Как служишь революции? Жа-ле-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишков, баб… Да скажи мне, что надо их в распыл… Я их из пулемета… всех порежу!»

У Голубева потемнело в глазах, он машинально перелистал еще несколько страниц и, не найдя злополучного Щукаря, во гневе захлопнул книгу. Он будто погрузился в глубокое озеро, в непомерную его глубь и тьму, и откуда-то сверху, с дневной поверхности, донеслись до него приглушенные, до странности неподходящие и почти ненужные, праздные слова Белоконя.