Осина при дороге, стр. 19

– А на улице дождик…

Голубев зачем-то подошел к окну, раздвинул белые занавесочки и увидел на черных стеклах перламутровый проблеск ползущих капель. Темнота несмело и вкрадчиво шептала за окном – мелкий, несильный дождик перешептывался о чем-то с пыльной листвой яблонь.

– Постелить вам или – сами? – спросила хозяйка.

– Да нет, обойдусь… Спасибо…

Он ушел в угловую комнатушку и, быстро раздевшись, улегся на скрипучую сетку с жестким матрасиком. Долго лежал в темноте, изводя сигареты, глядя в темноту.

И когда окончательно угрелся, ощутил вязкую и глубокую тишину затерянного в горах и лесах мирного хутора, спящего под монотонное и вкрадчивое постукивание капель по стеклу, привиделось ему сначала истомленное, зацелованное лицо Любы, а потом – с неожиданной ясностью – зовущая жуть повлажневших и откровенных глаз Агриппины.

Была ночь, со смутными видениями, и потому, верно, все недавние жалобы одинокой женщины, невеселые слезы и мучительный смех коснулись его только одной, тайной и порочной стороной…

Он откровенно издевался над собой, отгонял бредовые помыслы, в которых грешно признаться самому себе, но временами шепот дождя становился нетерпимым, и тогда казалось, что она сама не вынесет этой дикой, одинокой ночи, откроет тихонько двери с бьющимся сердцем и войдет под неслышный накрап дождя – грешная и святая женщина с хутора Веселого…

Уснул Голубев перед рассветом, а утром хозяйка убрала с прикроватной тумбочки полную пепельницу недокуренных, изжеванных сигарет.

11

Дождик ночью прошел небольшой, только пыль прибил.

С утра и до самого обеда Голубев объезжал на стареньком, линялом газике сады и плантации совхозного отделения. За рулем правил сам управляющий в своей простиранной парусиновой куртке, отвалясь на спинку и то и дело оборачивая к Голубеву сухое, энергическое лицо. Он знакомил его с округой, рассказывал о культурах и севооборотах, выгодах и убытках предгорного земледелия, а заодно жаловался на недостаток удобрений.

Голубев старался рассмотреть все собственными глазами, понять и запомнить сказанное. Писать именно об этой своей поездке он не собирался с самого начала и пока твердо удерживался в этом мнении. Письмо Кузьмы Надеина не только не подтверждалось, но и мешало сосредоточиться на иных темах. Оставалось не терять времени, запасаться агрономическими сведениями для иных, будущих работ.

Он сделал важное заключение для себя, например, что культура земледелия выросла не только в степных, богатых колхозах (об этом он знал и раньше), но и здесь, на горных неудобях. Плантации оказались чистыми, без сорняков, почва хорошо прокультивирована. И во всем видел он ту аккуратность и прибранность, которая прямо говорит о рачительности здешних хозяев – полеводов, бригадиров и самого управляющего. Во-вторых – что еще более важно, – люди и здесь стали жить лучше. Женщины в звеньях весело откликались управляющему, скалили зубы и только изредка на что-нибудь указывали, как на непорядок. Заработки у них, правда, еще были невысокие, но себе в убыток теперь уж никто не работал, а про механизаторов и животноводов уж и говорить нечего.

Жил в хуторе работящий и добрый народ, и напрасно Голубев входил вчера в крайний проулок с тайным предубеждением к здешним старожилам…

Покачиваясь на мягком сиденье газика, он в который уже раз думал сегодня о Василии Ежикове, совхозном разнорабочем. Утром он совсем неожиданно встретил Ваську в соседнем дворе – там стояла запыленная, сделавшая немалый пробег индивидуальная «Победа» с поднятым капотом. И Василий вместе с с хозяином, лысоватым военным в сетчатой майке, копались в моторе.

Голубев с Любой как раз вышли на крыльцо после завтрака, а он заметил их, вытер паклей руки и, попрощавшись с хозяином машины, пошел навстречу. Физиономия у него улыбалась призывно и была в мазуте.

– Ты чего тут? – спросила Люба, когда он пожал руку Голубеву.

– Да вот, к Ильченкам сын-подполковник приехал, а у него зажигание барахлит, – сказал Василий, и было понятно, что зажигание нуждалось в пустячной регулировке, такой топкости, которой хозяин до сего времени не знал.

– Он уж подполковник? – удивилась Люба.

– Ага, – Василий обернулся к Голубеву с заметной гордостью, будто Ильченко не соседом ему приходился, а братом. – Первый на весь хутор. То майор был, а теперь еще звезду дали, изобрел там чего-то. Ну, а зажигание-то барахлит, контакты пришлось зачищать, – он вынул десятикопеечную монетку с темным краем и показал Любе. «Вот и весь инструмент…»

– Да ты-то куда шел? – снова спросила девушка.

– К участковому, – сказал он виновато. – Ночью кто-то фасадные окна в хате побил. Кирпичами. Хорошо, что мы в той половине полы покрасили, а то, гляди, и по башке могли угодить…

– Кирпичами? По окнам? – удивился Голубев.

– Два глазка – вдребезги…

– Не этот? Не помешанный сделал? – перепугалась Люба.

– Черт его знает, может, и он… Больше-то, конечно, некому. Надо участковому сказать, а то ведь мало ли что… Да и рук марать не хочется, – сказал Василий с прежней виноватостью.

Скоро он свернул, а они пошли к автобусной остановке, и по пути Люба показала ему клуб – длинное строение с каменным фронтоном и оштукатуренным портиком над входом.

На площадке, перед клубом, стояла в штакетной оградке бетонно-каменная пирамида, обставленная со всех сторон высохшими венками. Камни грубо и аляповато примазаны цементным раствором, и вся пирамида чем-то напоминала те угловые столбы, на которых держалась новая Ежикова хата. А на лицевой стороне Голубев увидел серую, лопнувшую от какого-то сильного удара на три части и тоже не очень умело вделанную в бетон мраморную плиту.

На мраморе сохранилось глубокое, когда-то позолоченное тиснение:

С.П.ЗАБРОДИН

Рабочий-большевик, первый председатель нашего колхоза им. товарища ЖЛОБЫ.

(1892 – 1934 гг.)

Голубев постоял около пирамидки, спросил, почему плита оказалась разбитой на три части. Люба объяснила, что старую пирамидку взорвали в войну полицаи, а может быть, и сами немцы, а куски мрамора будто бы сохранила мать Агриппины: она того человека почитала до самой смерти и дочери велела на эту могилу цветы приносить. Вот до сих пор школьники и соседи в прощеный день венки кладут.

– Колхоза того уж нету, а Степана Петровича у нас помнят, – сказала Люба. – Отец говорит: редкий человек был! С добром к людям ехал, и не на один день…

Умер очень рано, оттого и память…

Голубев заметил, что фамилию Жлобы кто-то старался зачеканить тупым зубилом, но далее расспрашивать не стал, а тут подошел автобус лесхоза и надо было провожать Любу. Горластые девчата-культурницы, все в заношенных комбинезонах и резиновых сапогах, подняли крик, потащили Голубева с собой в машину, предлагали ему невесту на выбор и вышучивали бригадиршу в зеленой фуражке, и он едва отбился от хуторских красавиц, пошел к Белоконю.

И вот, с самого утра, колыхаясь на ухабах полевой дороги, он не переставал думать о людях, повстречавшихся ему здесь, о превратностях их судеб и пестром многоцветий жизни, что пронеслась над здешними зелеными предгорьями за истекшие десятилетия.

А места вокруг были и в самом деле веселые!

Тихая в эту пору года речка вилась меж зеленых берегов, занятых табаком и кукурузой, стремительно огибала серые скалы с обнажениями древних пород, клокотала на камнях перекатов и вновь растекалась широкими плесами в глубокой и прохладной тени огромных верб и белолистных осокорей. Холодные ручьи сбегали с гор и, вскипая белыми бурунами, мчались под высокими сваями мостов, рассчитанных на полую воду. А над клокочущей быстриной солнечными радугами вставала водяная пыль, и самый воздух в зеленой лиственной тени был ощутимо густой и вкусный.

– Дома отдыха, дачи бы здесь строить, – непроизвольно вырвалось у Голубева, когда машина чуть ли не вприпрыжку миновала один из мостов и вырвалась на крутой противоположный взгорок..