Осина при дороге, стр. 15

– Слушай, будь другом! Дай посмотреть, сроду ничего подобного не приходилось…

– Да ну! – сопнул оскорбленно Гений и вырвал из рук Голубева рубаху. – Чего глазеть!

– Ну, ладно. Все. Иди… Канай, брат, домой. Больше ты мне пока не нужен.

Парень тряхнул длинной челкой и заморгал часто, как бы проснувшись и трудно вспоминая подробности какого-то нелепого и мучительного затмения. Наклонился, достал с пола отлетевшую пуговицу и, оттопырив губу, начал примерять на прежнее место, где торчали концы ниток.

– Гад… – бормотал он, и во рту у него что-то хлюпало и переливалось от ярости. – Гад, пуговицу оборвал…

Хозяйка вздохнула, вынесла ему иголку с ниткой. Сказала заботливо:

– На, пришей. А то ведь у вас дома и иголки-то нету…

– А иди ты со своей иголкой! – выпрямился Гений. В углах рта лошадиной заедью накипела слюна. – Убери руки к…!

На этот раз Голубев не дал ему выругаться. Он обрубил болтовню Гения и, пригрозив прокурором, велел убираться. Ему уже основательно надоели и пошлая, спущенная до глаз челка под беглого холопа, и наглость, поминутно сменяющаяся каким-то детским смущением, и даже свои собственные упражнения в жаргоне.

– Иди и больше не попадайся, – сказал он. – А то опять сядешь и приземлишься уже накрепко.

9

Итак – каков же результат дня?

Насчет засилия кукурузы Надеин Кузьма сильно ошибся (в самом деле, ведь не управляющий планирует севообороты!), а что касается совхозного шифера – напутал, возможно, не без корысти… О распашке индивидуальных огородов совхозной техникой расследовать нечего: такая помощь рабочим, в особенности многодетным вдовам, практикуется почти во всех хозяйствах и за нее управляющего нужно хвалить, а не порицать. Тут все зависит от точки зрения, а у Надеина была, по-видимому, какая-то своя, крайне субъективная точка,

Сынок надеинский попал в поле зрения, но при всей экзотической яркости и «остраненности» эта личность настолько нетипична, что вряд ли пригодится серьезному журналисту в работе: Голубев редко писал фельетоны. Разве что придется к слову, рассказать о нем в свободную минуту перед летучкой…

О связях управляющего с Грушкой Зайченковой выяснять подробности не хотелось. Женщина эта была сейчас нездорова, мирно вязала в уголке платок, и трудно предположить, что именно с нею кто-то мог затеять антиморальные отношения. Если же здесь возникла та связь, что безрассудно завладевает людьми наперекор всем хуторским понятиям и бабьим пересудам, так уж в нее тем более грешно вмешиваться – тут уж ничего не изменишь.

Женщина, конечно, видная. Это особенно хорошо рассмотрел Голубев, когда шла она по двору на совхозной усадьбе, когда старалась еще держаться молодой, здоровой и дерзкой на язык, и тогда многие действительно любовались ее статью, крутым изгибом тела, гордо откинутой головой. Он помнил, с каким веселым и праздным гомоном встречали ее мужчины – была, значит, за нею когда-то лихая, но вовсе не обидная слава. Над пропащими-то женщинами совсем не тот гомон случается, это он понимал.

Но так было только на людях. А пришла она домой и как бы утомилась сразу, пожухла и оскудела лицом, и стало ясно, что отгуляла бабочка свое и нынче ей не до шуток.

Интересно, сколько ей лет? Сорок? Или все пятьдесят?

– Чайку-то не выпьете еще? – вдруг спросила хозяйка, оставив вязанье и подняв голову. В успокоенных глазах он заметил новое выражение, будто она в чем-то признала его, стала уважать после беседы с Гением. – Самовар еще не остыл…

– Да, пожалуй, выпью, – сказал Голубев. – Садитесь уж и вы рядом, поговорим о том о сем.

– Да уж все вроде переговорили…

Она коснулась чуткими пальцами о самовар, сняла чайник с конфорки и, ополоснув стаканы, налила. И пока управлялась с краном, отложив вязанье, он рассмотрел вблизи ее небольшие, мягкие, отдохнувшие руки с едва заметными морщинками на суставах – совсем еще молодые руки! – и тонкую, узорчатую и очень плотную вязь платка из козьего пуха. В комнатушке снова запахло угасшими угольками, уютным дымком и заваркой.

– Не пойму я, что это за семья такая у вас – Надеины, – сказал Голубев без всякого подхода и обиняков. – Сам Кузьма вроде активный гражданин, а сынок у него совсем в другую сторону ударился. Странная семья.

– Это Кузьма – активный? – насторожилась хозяйка. – Да черти б его колотили на том свете за такую активность! Покоя он людям не дает спокон веку, злобой изошел, вот и вся его линия! Трех председателей съел заживо. За то ему почет и уважение от тех, которые всю жизнь по себе председателей хотят дождаться…

– Местный человек-то?

– Конечно, какой же еще… – хозяйка подвинула на середину стола, ближе к гостю, стеклянную сахарницу, вздохнула.

– Ежели прямо сказать, так в роду у них это с давних пор… – сказала она, и Голубев понял, что именно у Надеиных в роду. – Сам Кузьма, конечно, ни в какое сравнение с отцом, тот поглупее был, понахрапистей!

Тот, говорят, из кожи лез, чтобы разбогатеть! Токо всё никак не получалось у него – то в самую страду вдруг плотничать соберется, то посев раньше срока раскидает.

Невпопад у него, значит, выходило с землей-то! Зато промеж людей-то умел тоже, окаянный! Промеж людей у него всегда козыри были, Ивановна его, говорят, иначе и не звала, как Гаврил-редиска!

– За что ж она его так? – засмеялся Голубев.

– Такой уж сметливый был! Какая бы власть в хутор ни вошла, он тут как тут, на подхвате. Красные придут, так он самый красный, а белые – так он, глядишь, уже побелел и опять с наганом по улице. «Я, говорит, научу вас, дьяволов, штаны через голову надевать! Вот вы у меня где!» Да ведь оно и понятно, с-под нагану-то не то что штаны через голову, а и рубаху через коленки надевать можно заставить…

– Да редиска-то при чем? – снова засмеялся Голубев.

– Да овощь такая удивительная! Снаружи-то красная, а внутрях совсем другого цвету!

Хозяйка пригорюнилась и рукой отмахнулась от чего-то досадного:

– Ну не сумел он все ж таки развернуться-то как следует! Слава богу, хворь какую-то городскую прихватил в голодном году, когда яблоки сушеные возил в Майкоп. Сгнил заживо, а сынка заместо себя оставил. Этот с детства, бывало, в темную ночь бревно через дорогу выкатит вспоперек, а сам за плетнем в темноте сядет, интересуется, кому первому через то бревно лететь шарокопытом!

Голубев перестал размешивать в стакане и смотрел на хозяйку во все глаза. Характер Кузьмы Надеина его заинтересовал, да и речь у женщины была ядреная:

– Люди-то, понятно, клянут, а ему развлечение. То же самое банку пустую от колесной мази либо консервов соседскому кобелю на хвост прицепит и глядит с умом, как бедная собака из себя выходит… А то еще ночью влезет к соседу на крышу и в трубу старый валенок бросит, чтоб в хату дымило. Или мала-кучу устроит.

Только сам – в сторонке, нижним-то никогда его, аспида, не видели.

– Энергичный мужик.

– Вот, вот… Страсть у него проявилась, значит, рано к этим… как их? Ну, всякие придумки-то научные…

Ах ты, беда, слово-то выскочило из памяти, такое ходовое слово! Ну, вот, вы же и сами хорошо должны знать, когда по-ученому делают на пробу – как оно зовется?

Вот еще у них, слышно, грушу с яблоней спаривали, а просо на обухе молотили…

– Эксперименты, что ли? – снова усмехнулся Голубев.

– Вот, это самое, это самое! Вот и у него такая зудь была с молодых-ранних лет. Ага. Шибко докучал!

– Почему же это терпели? Люди-то?

– Да ведь ничего с ним не сделаешь! Суд на это скрозь пальцы смотрит, а миром теперь нельзя, теперь больше словами, а это ему что горох в стенку…

– Это как – миром?

– Да в старину это, учили у нас тут, какие вредные али за воровство. Соберутся на кругу, да и приговорят полсотни плетей, оно и помогает.

– Это же самосуд!

– Да какой же самосуд, ежели – для порядка? – у хозяйки на губах мелькнула летучая усмешка. – Главное-то, оно не в наказании было, а в благодарности…