Обратный адрес, стр. 6

— Кабы по-божьему, аль по-человечьи, так и ехать тебе бы некуда, проклятому! Отец-то её когда ещё вернётся?!

— Моё дело телячье, — сказал Федор беспечно.

Мать ругалась, однако не удерживала его, сама и чемодан собирала, потому что не один Федор собирался в дорогу, все парни и девчата разъезжались кто куда.

Большой город обрушился на заезжего парня звоном и гамом, неразберихой машин, трамваев, ослепил каскадами ночных неоновых огней. В первые дни Федор вообще чувствовал себя так, будто на него рухнула горка с чайной посудой, звонко брызнула по асфальту битым стеклом.

Парни в общежитии попались какие-то заполошные. По ночам с треском забивали козла, без конца все что-то «соображали» то насчёт денег, то насчёт девок, а изъяснялись так, будто не знали ни одного обиходного слова, которыми разговаривают люди в станице. С утра и до полуночи гремело со всех сторон:

— Пор-рядок!

— Законно!

— Го-ди-и-тся!

— Да куда оно денется!

И в довершение — неприкрытый восторг:

— Ну ты и даёшь!

Федор взялся за техникум с охотой, в зачётной книжке у него был действительно порядок. Но учёба стала главным делом в жизни и оттеснила на второй план дневную работу, на производстве он не руководил, а скорее болтался. Там каждый кричал своё, все ругались и спорили, теснили его. Вмешиваться было не то что опасно — трусом Федор вроде бы не был, — а как-то бесполезно и не нужно. И снова ускользнуло ощущение нынешнего дня, снова сосредоточилось внимание на будущем. Тем более что все люди вокруг были ужасно умные…

Один раз сидел с дружками в ресторане. Начал какой-то ухарь рассказывать про деревенских, высмеивать темноту станичную, Федор слушал и поддакивал, боясь, что поймут его, сочтут за тёмного. А потом шёл домой как оплёванный и не мог понять, как же оно так получилось? Когда и что его запугало?

…Ставили деревянные леса у нового цеха. Пришёл прораб и сказал, что пальцы лесов нужно ставить не «на соплях», а зарезать в стойки. Бобышки, приколоченные гвоздями, действительно могли подвести. Федор должен был проконтролировать переделку.

Когда прораб ушёл, бригадир Евсюков плюнул и сказал:

— А куда они денутся! Крой дальше!

Федор держал под мышкой учебник по сопромату, голова у него другим была занята, а Евсюкова он считал «битым», возражать даже не посчитал возможным.

Через три дня затянули наверх ящики с раствором, подмости рухнули, кто-то полетел сверху и сломал руку. Хорошо ещё, никого внизу не было.

Федора выгнали с участка по собственному желанию.

Так оно и пошло — со стройки на стройку, из Краснодара в Балаково, из Балакова в Кимры, из Кимр в деревянный Сургут, из Сургута — дальше… Не уживался, не приживался, а то и дружки подводили. Зато весёлая и лёгкая жизнь была.

Ах, какие девчонки встречались ему в городах! Как волшебно позванивали приборы в ресторанах! Как пьяно качались, взмывали на хорошей волне прогулочные катера в затоне, у спасательной станции!

В Сургуте был у него прораб — молодой, простецкий парень. Себя он называл Рыцарем Удачи, а работяги величали его «хозяином ЧМО» («чудит, мутит и облапошивает»). Тот вообще не знал никаких преград ни на суше, ни на море. Такие дела вершил, что Федору до сих пор не ясно, как он не угодил с тем прорабом за решётку.

На суде Рыцарь Удачи плакал. Адвокат говорил с жаром, что вот видите, мол, человек раскаялся, все отлично сознаёт и переживает и вообще недалёк от исправления.

Федор носил потом передачу, спросил ради смеха:

— Ты раскаялся, что ли, Игорь?

— Чего-о?

— Крокодилову слезу пускал.

— От обиды, — сказал Рыцарь Удачи. — Другие ещё действуют, а я уже на крючке. Петрушка получилась…

Петрушка получилась длинная. Станицу-то уже не узнать!

Большое белое здание на месте старого черкесского дуба оказалось больницей.

Нюшкина хата вроде бы стала пониже, вросла в землю, но крыша на ней была новая, шиферная. И во дворе разгружалась машина с дровами.

Кузов, заляпанный грязью, и на нём белые номерные знаки «66-99».

Федор остановился, вроде бы не доверяя своим глазам.

Это что же получается?

Вот гадство! Кругом шестьдесят шесть!

Теперь, значит, ей дровишки подвозит Ашот с чёрными усами, ясно. И спорить особо не о чём, наплевать с высокой горы! За шесть лет, значит, не успела замуж выйти, а дитя нажила, шалава! «Много вас таких!» Вот и нашёлся, видно, какой-то один из многих, смастерил… А Федору это до лампочки! Он и ехал-то сюда в конце концов не за-ради этой дешёвки, а с матерью повидаться, успокоить мать-старуху, сказать хотя, что жив-здоров Иван Петров! Ну, и отдохнуть на вольном воздухе. А там — снова дальние дороги, подъёмные и суточные из кассы всемогущего оргнабора, и маршрут на выбор: хочешь — на Ангару, хочешь — в Мирный, а хочешь — в жаркий Мангышлак, была бы охота. Р-роман-тика!

Своего двора он не узнал. Коммунхоз оттяпал половину усадьбы, и стояло теперь вдоль улицы новое барачное общежитие — в каждом окошке разные шторки.

На это можно наплевать тоже. Земля эта Федору без надобности. Главное — повидаться, успокоить мать по пути в дальние края. Оклематься, как говорят на Урале. Вон, за углом общежития, родимое окошко в синих ставнях показалось.

Эх! Мать ты моя!…

В августе сорок второго станицу занял немец. Жители чуть не поголовно оставили дома, двигались пыльным просёлком в горы. Мать не плакала, только стала тёмная лицом и будто ссохлась вся. Тянула на себе гружёный возок, двухколёсную тачку, связав оглобли верёвкой. Верёвка тёрла ей шею и плечи, но она не из-за это-то останавливалась часто, а из-за малого Федьки, который семенил рядом, придерживаясь за оглоблю.

— Не устал ты, сынок? — спрашивала мать, переводя дух.

— Не-е-е.

— Ну, пройдём ещё немного…

Многие запрягли в бедарки коров, а мать отдала корову перед отступлением в колхозное стадо и везла теперь скарб на себе. Тянула возок по крутым горным дорогам. Федька, вцепившись в оглоблю, изо всех сил помогал ей.

— Не устал, сынок?…

Останавливаясь, она все с ним разговаривала, а пот, который выедал ей глаза, отирала на ходу о плечо.

Федька перебирал босыми ногами — до сих пор помнит, что пыль на той дороге была мягкая и горячая.

Ночами, на привалах, она размачивала в воде чёрные, каменно-твёрдые сухари (они были с примесью мякины и желудей) и давала Федору. А когда укладывала спать, то садилась рядом и тихонько перебирала пальцами у него в волосах.

Когда мать сама ела и спала, он не видел.

Запомнилась на всю жизнь пыльная, жаркая дорога и мать с растрепавшимися, рано поседевшими волосами — в оглоблях, неловко вытирающая пот.

4

Через забор увидал знакомую полусогнутую спину в линялом ситце горошком, размашисто хлопнул жидкой штакетной калиткой.

— Мам!

Женщина распрямилась, выронив ведёрко, поднося скрюченную ладонь к виску, к пепельным косицам:

— Федюня? Ты, что ль?

Федор остановился, споткнувшись о чемодан.

Не мать, кума Дуська виновато щурилась в съехавшем набок материнском платочке, переступала в испуге в своих старых ноговицах с калошами.

Постарела соседка-то!

— А я тут… жердел вздумала куриным помётом подкормить, сохнет он что-то, — вроде оправдываясь, пояснила кума Дуська. — Руки-то у меня, прости господи… О-ой, да какой ты здоровенный стал, Фе-е-дя! Иди, иди в хату, я сейчас обмоюсь, дура старая…

Кума Дуська засеменила с ведром к сараю. А из сарая выкатился с паническим плаксивым лаем крошечный щенок и, осев на задние лапы, начал с порядочного расстояния рычать. Размером он был не больше варежки, над бровями желтели два невинных пятнышка, и рычание выходило ещё картавым, но щенок храбро выставлял напоказ острые зубы. Сторожил пустой двор.

Федор засмеялся и присел, протягивая руку.

— Ишь ты какой! Ну, иди, иди ко мне, давай знакомиться! Ты, конечно, хозяин тут, не возражаю, но и я вроде не гость… Как тебя? Полкан, Шарик чи Джульбарс? Иди же, волкодав!