Мужицкий сфинкс, стр. 31

XXXIII Новый хлеб

Стояли жаркие, угарные дни и душные зарничные ночи. Из Заволжья наползала знойная красноватая, вредоносная для хлебов, мгла — помеха. Боялись, как бы она не подточила еще неокрепшее молочное зерно пшеницы. Но урожай озимых уже обеспечен, началась уборка ржи.

— В прозелени-то косить лучше, она в снопах дойдет, — говорят крестьяне.

Рожь высокая, колосистая, наливная, но не очень частая, — «редьменная», по словам деда Мирона, «сеяли часто, а она выпала». У Семена Палыча осталась еще от отца лобогрейка, и он выехал на ней косить рожь вместе с братом на паре лошадей. Ровно, как золотистые волосы под машинкой в парикмахерской, падают рядами подстриженные колосья. Лошади, не чувствуя за собой тяжести, ступают размашистым, быстрым шагом. Ножи стрекочут и верещат, как железные кузнечики. Семен Палыч сидит на крашеном металлическом стуле, подергивает вожжами на поворотах и покрикивает. Только знай сиди да грей лоб на солнце. Бабы, расхаживая босиком по колкому жниву, торопливо собирают и вяжут золотым поясом снопы, укладывая их в кресты на случай дождя. В поле по-праздничному пестро и оживленно. Больше половины деревни раскинулось здесь на припеке цыганским табором, тут же и едят, и отдыхают, и кормят грудью детей под телегами. Напуганные шумом и суетней жирные перепела перебегают и перелетают в яровое, чувствуя, что скоро кончится их раздолье.

Неподалеку на своем загоне дед Мирон косит рожь крюком: косой с прикрепленными к ней деревянными, похожими на вилы граблями.

— Што мне платить своим хлебом за чужую лобогрейку. Да еще дожидайся, покуда люди управятся. Рожь-то и перестоит...

И, звонко пошаркав о косу бруском, он опять принимается за косьбу, циркульным широким взмахом, стараясь не оборвать колоса, ровно и плавно подсекает рожь и отбрасывает в сторону небольшими кучками. На спине у него на выцветшей, неопределенного цвета рубахе проступает большое мокрое пятно, жаркое солнце не успевает высушивать просочившийся пот.

Вдруг к скрежету лобогреек, к шарканью кос и шелесту колосьев, к стрекоту кузнечиков и перекликающимся голосам примешался отдаленный дробный тревожный звук — дон... дон... дон... звук набата с торчащей за бугром белой церковной колоколенки. Над Непочетовкой пыльным смерчем взвился коричневый столб дыма. Все побросали работу и, оцепенев, всматривались в сторону деревни. На лицах у всех выражение испуга и растерянности: животный вековой страх избяной соломенной деревни перед пожаром. В такую сушь, когда все люди на поле, ничего не стоит красному петуху, перепархивая по ветру с крыши на крышу, дочиста смести в кучу золы за какой-нибудь час всю стодворовую деревню. Еще утром выехал в поле хозяином, а к вечеру вернулся нищим погорельцем. Мужики торопливо трясущимися руками запрягали лошадей или вскакивали верхом. Через несколько минут поле опустело. Точно бешеный пьяный табор летел вскачь и вперегонки, растянувшись, бежал по дороге к деревне. Только вместо песен и визга гармоники слышались бабьи причитания и плач напуганных суматохой ребятишек.

Однако на этот раз обошлось сравнительно благополучно: выгорело только несколько наскоро сколоченных хибарок на окраине, где живут приезжающие на посев из города извозчики.

Скошенную рожь торопятся свезти на гумна. Прошлый год не успели, зарядили неожиданные ливни, и рожь проросла на поле в снопах. Чуть не в двенадцать часов ночи, еще при луне выезжают первые возы и возвращаются на рассвете к выгону стада. Путь в Дальнее поле неблизкий, съездил три-четыре раза, вот и весь день, от темного до темного. Движущиеся с вихрастыми копнами снопов фуры кажутся издали не то золотыми ежами, не то желтыми комьями перекати-поля. На задах на гумнах выстраивается причудливым порядком новое, праздничное село из солнечного соломенного теса, гудящее веселой пляской цепов и копыт.

Семен Палыч целый день устраивал ток. Выполол траву, утоптал землю, полил водой, подмел метлой. Ток вышел гладкий, твердый, как глинобитный пол в хохлацкой мазанке. Старший брат привез из поля воз снопов. Семен Палыч стал повивать их и складывать в круглую островерхую, как калмыцкая юрта, одонью. Работа общая, и гумно общее, но хлеб у каждого складывается отдельно.

— Снопы какие-то нестройные, — озабоченно говорит с одоньи Семен Палыч.

— Это они только так, пышатся, — отвечает с возу брат.

Снопы хрустят на железных вилах и осыпаются сухим янтарно-серым дождем.

— Эх, сколько зерен осыпалось, — замечаю я.

— А то нешто мало. Без урону никак нельзя, — отзывается Семен Палыч.

На гумно пришли с цепами Татьяна Антоновна и Наташа, стали таскать за золотые пояса снопы и стелить их желтым половиком на черном току, колосом внутрь, гузовьем наружу. Первый посад решили обмолотить цепами.

— На, бери цеп. Подсобляй. Небось, руки не отсохнут, — подзадоривает меня Наташа.

Я беру цеп и начинаю со всеми молотить, стараясь не оглоушить по голове себя или соседей.

— Тебе бы репьи обивать, а не хлеб молотить, — задирает Наташа.

— А ты чушь-то не парывай, — останавливает Наташу Семен Палыч и поучает меня. — Уж вы больно енергично бьете. Это дело не в силе, а в ловости.

— Ты ладь, — шепчет мне под гул молотьбы Наташа, показывая цепом, как надо попадать в такт.

Рядом с нами на выгоне молотит ломовой извозчик из города. Стоя в телеге, у которой к задку привязан каменный каток, покрикивая, гоняет он по снопам рослого битюга-переродка. Сам битюгоподобный, тяжелый, плечистый, со смоляной курчавой бородой до пояса, он в ворохах золотой соломы напоминает мне ассирийского царя на боевой колеснице, и я мысленно даю ему прозвище: Ассаргадон.

— Умолоту много, ужину мало, — решает Семен Палыч, метлой сметая в кучу обмолоченное зерно с мякиной. — Давай еще круг обомнем.

Второй посад стали молотить лошадьми, гоняя их по кругу с прицепленным сзади каменным катком. Лошади, похрапывая, увязая копытами и швыряясь лохмами соломы, охмелев от карусельного круженья, весело бегают по мягкому настилу. Похожий на жернов ребристый камень перекатывается и подпрыгивает, выколачивая зерно и дробя стебли. Бабы ворошат граблями и подправляют солому.

— Держи ближе к берегу, — кричит Семен Палычу брат.

— Как на корде гоням, по-военному, — вспоминает Семен Палыч, передавая вожжи брату и закуривая. — Бывало, в пулеметной команде у нас нашлют из степи лошадей, диких калмыцких. Вот и гоняшь их на корде, покуда не обучишь.

Сегодня Семен Палыч в хорошем настроении и шутит, что с ним редко бывает.

Татьяна Антоновна поскользнулась босой ногой в соломе и чуть не села на грабли.

— Мотри, разорвешь... — крикнул ей Семен Палыч, прибавляя непечатное словцо. — Вещь в хозяйстве тоже нужная.

— Ну, Сема, ты уж скажешь при Михал Лексаны-че-то, — обижается Татьяна Антоновна.

Мужики засмеялись, а Наташа, отвернувшись, ворошила снопы, будто не слыхала.

Обмолотив несколько кругов, стали веять. Веялка — кустарной работы немцев-колонистов — старая, пузатая, ржавая, только кое-где в углах остались следы цветных разводов. Семен Палыч лопатой сыплет сорное зерно. Наташа, широко расставив босые ноги, вертит железную ручку. Веялка грохочет и далеко дымит пылью по ветру. Колкая мякина пристает к лицу, набивается за шиворот, в рукава рубахи.

— А ну поверти, — предлагает Наташа.

Лицо ее напудрено и подгримировано слоем пыли, в бровях и на ресницах торчат волоски колосьев. Я верчу рукоятку веялки рядом с Наташей, касаясь ее плечом, и чувствую жар разгоряченного молотьбой, пахнущего свежим потом тела. Заглядываю в ее глаза, она лукаво смеется спелыми вишневыми губами, и вижу, что она не забыла свадебного цвета вишен, угарной бани и озорного купанья при месяце в холодном пруду.

— Рожь натуристая, не волглая, — оценивает на ощупь и на разгрыз ржаное острое янтарно-серое зерно Семен Палыч.

К вечеру кончили веять и насыпали шесть мешков. Семен Палыч погрузил их в телегу и тут же после ужина при месяце поехал на мельницу. Надо поскорей смолоть — в доме уже давно нехватка муки.