Варяжский круг, стр. 37

Игрец сказал:

–Я Много видел паломников. А монахи, было, звали с собой. Они тоже шли на Афон. И за два дня пронашивали лапти.

– Имя у меня простое – Кбогушествич, – назвался старик. – Но я не монах. Я тот, кто помнит тех, кого вы уже давно забыли. Я тот, кем вы были когда-то, и тот, кем вы еще будете. Как ты думаешь, не Бог ли я?..

Берест пожал плечами, а сам подумал, что слова старика Кбогушествича похожи на речи волхвов. Волхвы любили говорить загадками, а то и вовсе сбивались на тарабарщину или пользовались криками и жестами. Эйрик же, который знал язык еще недостаточно хорошо, совсем ничего не понял. Он только слушал и все поглядывал на Береста, как будто надеялся отыскать на его лице смысл сказанного.

Кбогушествич продолжал:

– Думаете, не Бог?.. Но моей душе, дети, тысяча лет. Я однажды ухожу от вас и возвращаюсь к вам через тысячу лет. Вспомните, вы так же сидели у костра, и так же, как сейчас, вами правила любовь, и вы смотрели, как я жевал ваш хлеб беззубыми деснами, и не понимали меня, потому что сомневались – не блаженный ли этот старик. И не поверили мне. Оттого круг замкнулся. Вы прожили по многу лет и служили под разными хоругвями… Но если вам было все равно, под какой хоругвью служить, то у вас, у таких, не могло быть и хоругви.

– Мы служили Мономаху, – с уверенностью сказал игрец.

– Мономах – разный! Он такой же человек, как любой из вас. И хоругвь его разная – то чиста белоснежно, то запятнана кровью. С утра проступают на ней слезы Богородицы, а к вечеру неразумный душит под ней неразумного. Следует иметь терпение Луки, чтобы не оставить Мономахову хоругвь. Но вы имеете ли?.. Открою вам тайное. Мысли Мономаха – раны в его голове, а дело князя – боль его души. Кто этого не знает, тот с легкостью оставит его хоругвь.

– Не пойму тебя, старик. Кому призываешь служить?

Кбогушествич доел хлеб и снова взялся за кочедык.

– Вот опять сомневаешься – не безумен ли… Истинной власти служи – власти божественного над человеческим. Ибо слишком много в нас человеческого – слабостей человеческих и сил. И избавиться от этого не можем, пока живы. Чистота нашего духа чернится порочностью нашего тела. Это человеческое всечасно сбивает нас с пути. И только уже ступив в сторону, оказавшись по колено в грязи, мы замечаем, что в грязи по колено не только тело, но и наша душа. Так послужи же божественному, сделай шаг назад, на тропу истины. Подави свое человеческое – подави веригами, испытаниями, уединением в пустыне; откажись от мирских желаний и благ; пусть пищей тебе станет пища птиц, а жилищем—лачуга из корья под стволом упавшего дерева. Посвяти себя одному – постижению человека через Бога. И когда тебе это удастся, ты сам уподобишься Богу! Потому что, узнав себя и своего ближнего, и другого, и третьего, ты обретешь истинную власть. Ты поймешь, что все люди – это одна высокая душа, один высокий разум и что все люди, объединенные под одной кровлей, весь разум, объединенный под одним черепом, – и есть Бог.

Пальцы старика легко справлялись с лыком. Первый лапоточек вырастал на глазах – косого плетения, в узкую полосу, плотный, скрипучий. Пальцы плели сами, потому что мысли старика Кбогушествича были заняты его проповедью. Он на миг замолчал, и его светло-голубые глаза остановились в задумчивости. Медные отблески огня мерцали на морщинистом, коричневом от загара лице старика-паломника.

Эйрикуже спал. Увлеченные беседой, старик и игрец не заметили, когда он заснул, Эйрик не любил слушать проповеди.

Заметив, что костер прогорает, что Кбогушествичу оттого хуже видно, Берест подбросил на уголья большую охапку сучьев. Огонь занялся веселее, стайка искр метнулась в черно-синее небо.

Где-то далеко, отправившись на охоту, ухнула несколько раз ночная птица.

Игрец спросил:

– Если твои слова не грех, что же тогда грех?

– Забота о собственном теле – вот величайший грех! Не люби свою плоть, как я не люблю. Плоть не подчиняется мне, она упряма, она жадна, хитра, порочна, она умеет приспосабливаться и бить сзади, когда не ожидаешь удара. Урчит, требует пищи мой желудок. И я ничего не могу с этим поделать. Осенью и зимой я изнываю от холода, от недугов. Но не сдаюсь, угнетаю плоть. Меня мучает сон, а я хочу бодрствовать. На меня действует земная тяга, а я хочу воспарить. Душа моя – душа младенца, а плоть уже обвенчалась со старостью.

И еще вот что сказал Кбогушествич:

– Благое дело – забота о других, ближних и дальних, о всех тех, кто стоит вместе с тобой под одной кровлей, чей разум вместе с твоим сокрыт под одним черепом, о всех тех, кто есть Бог. Пусть он враг тебе, печенег или половец, пусть он лях или черный клобук – сделай так, чтобы он не был тебе врагом. Не заметь в нем мятущегося человеческого, а заметь спокойное божественное. Не заметь безобразного. Безобразному много повсюду границ. Заметь прекрасное – понятное всем и не знающее границ. Найди доброту, ибо доброта есть краткий путь к совершенству. Что есть на этом свете более прекрасное, чем доброта?.. Богатство? Оно сейчас твое, а завтра принадлежит другому – безобразному, который отнял его. Слава – быстротечна и, когда иссякает, полна огорчений и обид. Любовь мимолетна, как солнечный луч в ненастье. Красота женщины – призрачна. Она возникает из ничего и исчезает в никуда… И только доброта всегда и повсюду останется твоей добротой и принесет тебе богатство, и славу, и любовь, и красоту. Чем больше в тебе доброты, тем выше стояние твоей души, тем ближе и понятнее тебе будет другой человек, даже самый дальний. Душа твоя, взлелеянная на доброте, сама станет пристанищем для слабых, не нашедших в себе сил подавить свое порочное человеческое. Доброта, как всякий источник, омывает и самые грязные камни и делает их чистыми. Возлюби, и тебя возлюбят, но возненавидишь, и тебя возненавидят…

Глава 5

Где-то совсем рядом крикнула ночная птица – громко, торжествующе, как будто после долгой погони все же схватила когтями хитрого зверька. Послышался шорох – взлетая, птица ударила крыльями по траве, разворачиваясь, она маховыми перьями скользнула по кустарнику.

Старик Кбогушествич сказал:

– Вот и готов уж один лапоток…

И еще хотел что-то сказать, повернулся к Бересту. Да изменился в лице.

Игрец проследил за взглядом паломника и, оглянувшись, увидел с десяток половцев, появившихся на краю ровика. Те не спешили нападать, стояли, осматривались. Свет от костра неровно падал на их лица, в глазных впадинах у половцев трепетали тени. Эти же тени кривили половецкие губы в зловещие усмешки. А может, это были и не тени. Насмехались команы над опешившим игрецом и стариком – так легко сумели обмануть их, подкравшись с кличем ночной птицы. Снизу, от костра, каждый из половцев виделся огромным и непобедимым.

Тем временем сразу трое навалились на спящего Эйрика – неслышно подползли с другой стороны.

Тогда Берест выхватил из-под потника меч, а ножны отбросил далеко от себя. Те половцы, что стояли наверху, предостерегая своих, закричали и поспрыгивали вниз.

Приняв людей у костра за монахов-паломников, половцы не ожидали вооруженного отпора.

Кбогушествич взмолился:

– Не бей их! Смирись! Не бей…

Но игрец ударил ногой по половецкой руке, обнажающей саблю, и, коротко размахнувшись, опустил свой меч на половецкую голову. Опустил, как учил тиун Ярослав – зло и с подрезом. Этим ударом он глубоко прорубил шлем. И опять размахнулся, сорвал шлем с головы убитого. Кровь из раны ручьем полилась на грудь Эйрика, кровь забрызгала серую рубаху игреца и его руки.

Кбогушествич, указывая на кровь, воскликнул:

– Вот она, хоругвь Мономаха!

На беду меч Береста крепко засел в стальном шлеме. И игрецу никак не удавалось высвободить клинок, хотя он бил клинком о землю, бил по шлему ногой. При этом его и схватили, и вывернули руки, скрутили арканом. Потом пинали по ребрам и в живот.

– Эй, руки им берегите, не пораньте! – остановил половцев властный окрик. – Как будут работать без рук?