Евпраксия, стр. 87

Так чего ждут от нее? Уже все все знают, раззвонили папские клевреты повсюду о тайнах ее несчастливой брачной жизни, теперь хотят, чтобы во всеуслышанье, пред толпами сказала о том же сама. Слушайте, слушайте, любопытные, жалобы-признания Евпраксии, жены императора Генриха, от брака освобожденной! Слушайте, тысячи! О, недаром слово "тысяча" издавна вызывало у нее ужас.

И вот она встала перед теми, кому должна была жаловаться. Тридцать тысяч на поле, разгороженном, чтобы избежать давки. Тридцать тысяч на огромном поле, в перед ними – слабая женщина со слабым голосом. Кто тут что услышит? Толпы давились, рвались к ней; люди отталкивали друг друга, задыхались, бранились, проклинали, топтали не устоявших на ногах, проталкивались, прорывались ближе к женщине, еще ближе, еще – услышать, ни словечка не пропустить, прелаты обещали такое, ого-го, в чем стыдно признаться даже самому себе. Неужели скажет, неужели было, неужели, неужели?.. Это простые дома заперты для разврата, а дворцы имущих открыты настежь. Вся грязь выливается на униженных, бедных, нищих, а вот теперь они чувствуют себя едва ль не выше самого императора, ну, да, у него – превосходство, – в разврате, в гадостях, в извращениях и унижениях! Не в дворцах, значит, обитают, а в приютах разврата. И земли превратили в такие приюты, всю Европу, всю Европу.

– Вы, все, слушайте меня!

Кто это сказал? Неужели эта молодая слабая женщина со слабым голосом?

Как она сумела пересилить гомон толп, огромного множества людей, их стоны, проклятья и брань? А может, и не говорила ничего, – просто смотрела на них, и утихомиривались, беззащитно-чистой красотой усмирялись самые дерзкие, самые буйные, самые крикливые. Не стала раскрывать сердца перед такими. Хватит! Душа ее билась, будто в судорогах, будто раздираемая диким сплетением угловатых кореньев, колючих ветвей, сквозь которые не пробиться, а тело, вроде отделенное уже от души, распято на холодных ветрах, на острых скалах и жгуче-колких терновниках.

Женщина, раздираемая болью, рождает нежность. Почему же ваш мир лишен нежности? Почему ваши души огрубели от вражды, от пороков, от темноты непробиваемой? Потому ли, что вера, пошедшая от простого человека, Христа, утверждена и распространена была затем невеждами-апостолами, ими вы приучены бояться разума, человеческой мысли, людской душевности?

Собственные провинности сваливаете на кого-то, свое несовершенство не прощаете другим. Посмотрите на себя! Вы, обделенные душой, тупые, сластолюбивые, жадные, глупые и грязные! Вы ненавидите, чего не знаете, а что вы знаете? Руками в нечистотах хотите очистить чужую душу от крохотных пылинок. Вопите, будто благочестие ваше зиждется на любви, а сами и не любите, и не понимаете. Любовь требует знаний, слепая – будет наказана вами же самими. Мерзость и преступные страсти смакуете, а величие человеческого достоинства вам недоступно. Кто по-скотски угождает мерзким своим страстям – вот кто вам понятен. Кто же скотство свое победил – непостижим для вас. Радость чистой совести вам неизвестна, вы не веруете ни в истину, ни в скромность, ни в трезвость, ни в простоту и достойное поведение, ни в одаренность, ни в чувства.

Больно ли вам от моих страданий? Загляните в себя, что увидите? Гнев, зависть, жажду вожделений плотских, пустословие, лицемерие, позор, позор бесчеловечия… Толпы смолкли, они смотрели на молодую женщину, как на святую, они поразились ее мужеством, красотой и чистотой ее. Слов почти не слышали. Да Евпраксия и не пробовала кричать – повернулась к прелатам и стала бросать в их холеные лица свои обвинения. Никто не ожидал такого!

Кто-то из епископов, видно, по знаку самого Урбана, попытался перекрыть грубым хрипом голос женщины, напомнил какие-то грязные подробности похотливых затей императора, затем закричал про епитимью, ибо-де даже глаза следует очистить, ежели видели они грех блуда.

Евпраксия заломила руки. Гневливо обернулась к папе. Молчит. Где ж его обещания? Епитимья? На всех на них наложить бы епитимью – на их души, на их мир!

Она стояла, охваченная отчаяньем, а простой люд увидел чистоту, от которой сердца содрогнулись и глаза опустились долу от стыда за себя.

А потом заревели толпы тысячеголосо:

– Без епитимьи! Без епитимьи!..

Произошло неслыханное: сорван, не закончен церковный собор, не были приняты важнейшие установления; разгневанный папа покинул Пьяченцу. Потом он вынужден будет созвать еще один собор, в Клермонте, чтобы провозгласить крестовый поход, в анналы же велит записать, что императора Генриха опозорила его жена. Мне отмщение, и аз воздам…

Евпраксию оставят в Пьяченце одну. Никому не нужна. Чужая всем в чужом мире. Правда, пригласит ее в Милан Конрад, примет со своей светловолосой, немного похожей на Евпраксию, Констанцией.

Император по-прежнему будет добиваться выдачи императрицы.

Переедет она в Венгрию, к королю Коломану, к старой тетке его и своей – Анастасии, некогда королеве венгерской, – там и догонит угрожающее венграм требование Генриха.

Этот человек словно поклялся чинить несчастья не только государствам и народам, но и ближайшим людям. Что извлекал он из того для себя?

Враждебность родной матери и родной сестры; ненависть первой жены и второй; неуважение собственных сыновей. Конрада подговорили выступить против отца. Младший сын Генрих тоже выступил против императора, взял его в плен, вынуждал отречься от короны. Художник, изобразивший стычку Генриха-отца и Генриха-сына на реке Реген, украсил свою миниатюру латинским стихом: "Кривде людской и жажде власти не бывает предела…"

Евпраксия отдалялась от этого мира несчастий, раздоров и злобы. Годы, эти покорные дети времени, станут убегать от Евпраксии, улетать неудержимо и безвозвратно, но она не сможет спешить, медленно, боязливо будет приближаться к родной земле: клевета про нее дойдет до Киева раньше, донесут священники. И лицемерно отвернутся от несчастной женщины все имущие, отвернется сестра Янка, даже родная мать, княгиня Анна, убоится возвращения обесчещенной дочери; на княжьих пирах блюдолизы княжеские начнут слагать о ней срамные песни, называя "сукой гулящей", "Опраксой любострастной".

Людской наговор отпугивал, и, может, потому Евпраксия так долго колебалась, прежде чем отважиться вернуться прямо в Киев. Не надеялась уже вернуться, а все же возвращалась домой, в родимую землю, колеблясь, будто бы сразу и рождаясь и умирая, снова ступала на перепутья своих детских снов и болезненно-сладких воспоминаний, и небеса, пьяные от ветров, снова встречали Евпраксию, не узнавая ее.

Возвращалась – и не возвращалась. Ведь еще никому не удалось вернуть утраченное время, войти дважды в ту же самую реку, принести живой цветок из давно отшумевших лет, зачерпнуть ветра, пронесшегося над утраченным детством, и только пьяные небеса, застланные горькой дымкой слез, напоминали ей что-то болезненно знакомое и неуловимое, как счастье, любовь и вечность…

ЛЕТОПИСЬ. БЕЗ ОБЬЯСНЕНИЯ

Из Ипатьевской летописи: "Улiто 6617 (1109) преставися Евъпраксi Всеволожа дщi мiсяца iюля в 9 денъ i положено бисть тiло ея в Печерськом монастирi оу дверiї яже к оугу, i вчинища над нею божницю, iдеже лежит тiло ея".

("В лето 6617 (1109) выпало преставиться Евпраксии, дочери Всеволода, месяца июля 9 дня, и положено было тело ее в Печерском монастыре у южных дверей, и сооружена была над нею божница, где лежит тело ее".) Запись о смерти – и никаких объяснений: кто эта дочь Всеволода, Евпраксия, почему ей такая честь – быть занесенной в летопись земли русской, какой была ее жизнь, чем прославилась или хотя бы чем отличилась?..

Сумеет ли стать таким объяснением книга, написанная через 865 лет после смерти Евпраксии?

Этим сомнением да позволено будет мне закончить повествование.

Киев – Ивано-Франковск, 1972 – 1974 гг.