Евпраксия, стр. 70

Во дворе их ждали кони. Для императрицы держали на поводу коня золотистой масти. Седло бархатное, в цветах, уздечка из нитяного золота и бархата (шнурки золотые и поводья бархатные), чепрак пурпурный, оторочен бахромой. Закованные в железо рыцари пригоговились сопровождать Адельгейду. Твердогубые нетерпеливые кони грызли золоченые железные удила.

Ворота замка уже были открыты; глухо прогудел деревянный мост под копытами; подковами высеклись искры на веронском камне.

Небольшая вереница всадников быстро отдалялась от Вероны, от замка, от башен. Молчаливый сокольничий проследил за движением всадников со своей башни быть может, вздохнул, быть может, улыбнулся, а потом выпустил разом десяток соколов в предутреннее небо. Пускай себе летят, пускай дышат свободой, ибо нет в этой жизни ничего дороже свободы!

А Евпраксия, – когда поверила, что уже на свободе, когда почувствовала, что нет и не будет больше башни, – заплакала тихо.

Как же сумела она остаться живой? Страшный человек, который считался ее мужем и назывался императором Генрихом, был способен на все. На самое чудовищное. Мог замучить голодом, замуровать в стене. Задушить ночью или днем. Сбросить с башни и сказать потом, что это она сама выбрала себе смерть. Даже странно, что он не догадался так поступить. Может, испугался того, что весь мир восстанет против него за такое преступление? Но разве восстал бы мир? Было бы вообще замечено людьми ее исчезновение?..

Всходило солнце. И вместе с ним их встретило целое войско.

Заплаканная Евпраксия, обессиленная чувством счастья и минувшими страхами, не успела испугаться; не успела подумать, что это император опередил их с войском, чтоб перехватить беглянку.

Нет, это был не император, а посланный Матильдой Вельф. На вороном жеребце, в панцире, по которому насечкой пущены серебряные травы, широкоплечий, круглолицый, курчавый (он снял шлем и размахивал им в знак приветствия) – таким молодой баварский герцог подскакал к императрице, на миг застыл, воззрясь на ее красивое, хоть и осунувшееся лицо, затем легко спрыгнул на землю, опустился на одно колено возле стремени Евпраксии, воскликнул:

– Приветствуем тебя, императрица!

Вот теперь почувствовала себя по-настоящему на свободе! Окружали ее снова почти одни германцы, слышалась их тяжелая речь, да и молодой Вельф мало чем отличался внешне от императорских баронов, – но Евпраксия поверила: эти люди сохранят ей свободу. Потому что стояла где-то за ними невидимая, но всемогущая женщина, Матильда Тосканская, она протянула ей руку спасения, женщина увидела женщину и помогла женщине, вот так, как Евпраксия помогла своей Вильтруд, а Вильтруд помогла Евпраксии. Только какую же цену захочет графиня Матильда за свое доброе деяние? Бескорыстия нет на этом свете. И чем богаче и могущественнее человек, тем более высокой цены за услугу он жаждет, ведь о малом он давно забыл. Какова же цена?

Кони скакали легко, охотно, как-то даже весело. Далекие линии гор подпрыгивали в такт движению под небом такого цвета и яркости, что глаза не могли выносить этот цвет и эту яркость, и потому время от времени белело на нем какое-нибудь облачко. Замки на вершинах гор ощериваются зубцами стен, – скалистые гнезда, ощетинившиеся оборонными башнями; мирные кампаниллы дремлют в долинах, и буйные виноградинки, и приглушенная зелень оливковых рощ; по узкой дороге, навстречу пышным всадникам, маленький ослик несет на себе черноглазую девушку. Шаловливый ветер поднимает девушке широкую черную юбку, обнажая ослепительно белое тело, – вои кричат от восторга "го-го-го". Но ведь все равно – это смех! Человеческий смех!

Смех свободных людей. И она среди них.

Свободная, как сокол.

Навсегда!

ЛЕТОПИСЬ. НЕИЗБЕЖНОСТЬ

Незнание часто спасает человека. Заточенные тоже бывают похожими на игнорантов, то есть неведающих, ибо и те, и другие, каждый по-своему, заперты – кто в невежестве, кто в неволи, и получается, что река времени течет где-то в неизвестности, а они, выброшенные на ее топкие берега, словно спасаются от этих неминучих перемен, утрат и уничтожений, что несет с собой всемогущее течение вечности. Когда до человека не доходит никаких вестей, ему кажется, что вокруг и не происходит ничего, – время-де остановилось, и все остается сегодня таким, как было вчера, месяц, год назад. Счет ведется с того дня, когда тебя разъединили с миром, ты все глубже уходишь в себя, и самое малое в состояниях твоей души, самые малые изменения в настроении и ходе мыслей многозначащи, а огромная жизнь вокруг обратилась для тебя в ненастоящую, лишенную живого интереса.

А потом приходит познание истины и приносит боль.

Евпраксию освободили, когда возникла нужда в ней, – до этого "нужно" было, чтобы молодая женщина промучилась в одиночестве и безвестии свыше двух лет. Люди, которые позаботились о судьбе императрицы, не принадлежали к простым людям, тем, что делают добро, не задумываясь, естественно. То были высокие лица, папа Урбан и графиня Матильда, а высокие лица творят добро, руководствуясь лишь высокими целями. А какая же цель наивысшая для папы Урбана и верной, добровольной его помощницы Матильды Тосканской?

Утверждать веру в борьбе с теми, кто хотел бы отречься от веры. И еще: содержать веру в чистоте! Ибо вера нуждается в распространении и в заботе о чистоте своей. Без того ей не существовать. Родившись вопреки здравому смыслу, вопреки доводам мысли, вопреки истине, вера неминуемо должна до скончания века враждовать с ними. "Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отброшу", – сказал один из темных, но яростно-упорных апостолов, которые первыми начали распространять новую веру.

Величайшее богатство человека, дарованное ему природой, мысль, с самого начала враждебная вере, потому и была столь часто истребляема носителями христианства – вместе с непокорными обладателями мысли. Верую, ибо не смею не веровать. Откажись от единственного своего богатства – мысли, и получишь взамен величие церкви, величие ее авторитетов и установлений. Но… если мыслить, то в чем же величие, кто авторитет, пред какими установлениями нужно благоговеть, выполняя их? Церковь, кроме ожесточенной борьбы с ересями, начала борьбу, так сказать, и внутри себя, раздвоившись на царьградскую и римскую. В каждой правил свой первосвященник, что старался доказать превосходство собственной церкви.

Так длилось долго, несколько сот лет, пока сорок лет назад, во времена патриарха Керуллария и папы Льва, церкви окончательно не разъединились на восточную и западную, и все же до сих пор христианский мир не успокоился в этих бореньях; вот почему папа Урбан еще лелеял надежду присоединить к своей, латинской церкви все то, что так или иначе можно бы оторвать от греческой. Русь была самым лакомым куском; огромное это государство, встань оно на чью-либо сторону, сразу бы решило вопрос о превосходстве, оттого-то и Рим, и Царьград боролись меж собой в своих притязаниях на Русь: Рим – по линии церковной, Царьград – и по церковной, и по государственной. Ромейский император Алексей Комнин освободил заточенного до того на острове Родос князя Олега Святославича, неугомонного бунтовщика, мужа предерзкого, посадил его на корабль и отправил в Тмутаракань, дав воинов и золота, чтоб тот слова взбудоражил Русь, пошел на Киев, захватил великокняжеский стол, и да будет Олег предан императору, да отринет сдержанность и независимость, исповедуемую пока Всеволодом. Но Олег только и умел что бунтовать, на большее он был не способен. Вот почему из затеи Комнина так ничего и на вышло, Русь отдалилась от Царьграда еще больше, и, как бы из чувства мести за это, дочь Алексея, Анна, создавая в дальнейшем свою книгу "Алексиада", – кажется, едва ли не самую объемистую из всех написанных в те времена хроник, – ни единым словом не обмолвилась ни про Киев, ни про киевского князя, ни про народ русский, ни про огромную и могущественную Русь вообще. Жаль, конечно, тех, кто берется писать историю по подсказкам негодных мелких чувств мести и вражды.