Евпраксия, стр. 65

Негоже, когда такие две женщины разъединены! Особенно когда живут почти рядом, друг с другом, в одной и той же земле…

Так переплетаются жизненные пути чужих друг другу людей.

И, право, неизвестно еще, не послал ли бы в крестовый поход Бернард Клервосский сына Евпраксии, если бы тот не умер в день своего рождения, а выжил бы и стал императором, королем или просто обладателем рыцарских шпор…

СОКОЛИНАЯ БАШНЯ

Хмурая зима оголила деревья, обнажила землю, била в камень холодной пронзительностью ветров, от которых содрогалась и стонала башня. Спасал огонь, который разводила в каменной печи Вильтруд, принося дрова из башни кнехтов; там-то было все: вино, жирная еда, топливо, оружие, пьяные возгласы, хохот, сладкий сон, бездумность и беззаботность. Но дрова, откуда их ни принеси, горят и согревают одинаково, весело потрескивает огонь, теплый дым налолняет помещение, напоминая дым лесных костров и вновь вызывая воспоминания обо всем утраченном. Всматриваясь в пламя, Евпраксия почему-то припомнила, как еще маленькой, в Переяславе, повез ее кто-то (забыла – кто) на сбор калины. Ехали долго по густым травам; от быстрых конских копыт трава стелилась назад, против движения, а следы пеших приминали ее низко и вдоль по ходу идущих. В перелесках уже падали листья. Средь зелени деревьев краснело, будто лисицы, побитые удачным ловом. Калина росла в низине, у речки. Пока маленькая Евпраксия и сопровождающие княжну добрались туда, женщины уже начали ломать калину, вязать ее в пучочки, наполнять широкие лозяные корзинки спелыми красными ягодами, – и женщины были калиново-спелые, и песни их затаенно-греховные, полные лукавых намеков на что-то тревожное и пьянящее. Тогда Евпраксия, конечно, ничего еще не могла понять, теперь осталось ей одно воспоминание, вызванное зажатым в камень пламенем, красным, как далекая калина детства.

Зима неприветливостью своей помогала легче сносить неволю, на время забывать о ней, хотя бы в те часы, когда огонь в печи затухал, особенно в утренние, холодные, проникнутые ожиданием тепла, когда серым пеплом подернулись угли в печи, стылый камень вызывал знобкость, из-под мехового покрывала страшно было высунуть нос. Евпраксия в эти часы не думала ни о чем, кроме тепла, нетерпеливо ждала появления Вильтруд, предвкушая миг, когда снова в печке загудит пламя, и теплые волны коснутся ее лица, и башня наполнится жизнью и надеждой.

Времена года в этой местности словно сливались, не было ни весны, ни осени, – бесконечное лето с однообразием зноя и недолгая зима, которая, казалось бы, должна пугать заточенных угрозой холодов, а на самом деле несла им облегчение; когда человек погружается в простейшие хлопоты, заботится о потребностях только своего тела, тогда изболевшаяся душа получает передышку и силы вливаются в нее, как весенние соки в живое буйное дерево.

Зима утопала здесь в потоках холодной воды; непривычное для северян обилие дождей зимой невольно наталкивало Евпраксию на воспоминание давно уже вроде и забытого рассказа Журины. Мол, дожди пускает глухой ангел. Бог ему говорит: "Иди туда, где черно", а он, не расслышав, падает дождем "где вчера". Бог: "Иди туда, где просят", а тот сыплет "где косят". Бог: "Иди, где ждут", а тот льет "где жнут".

Видно, этот чудной глухой ангел, заливший рождество потоками дождя, пригнал в Верону и Генриха с его пристяжным папой Климентом.

Император, выказывая почтение к церкви, торжественно сделал крупные вклады в два веронских аббатства в память своих родных и покойной императрицы Берты. О живой было забыто. Правда, барон Заубуш по велению императора проверил стражу, побывал даже в Башне Пьяного Кентавра, но наверх не поднялся, – когда перепуганная Вильтруд прибежала к Евпраксии с вестью, что в башне появился страшный одноногий барон, императрица послала ее вниз предупредить Заубуша, чтобы тот не смел появляться пред нею.

Девушка скатилась по ступенькам и чуть не упала на Заубуша, стоявшего внизу. Барон не удивился, не растерялся, – подхватил девушку, прижал к себе и, не дав раскрыть рта, произнес загадочно-приглушенным голосом:

– Напрасно бегала наверх. Не к императрице пришел – к тебе.

– Ко мне?

– Тише. Никто на свете не должен о том знать.

– Тогда как же? Меня убьют!

– Будешь жить, глупая! Еще как будешь жить! Будешь благодарить старого Заубуша…

Евпраксия ничего не знала об этом разговоре. Да и что ей до земных страстей? Гордая душа приспособилась к уединенности, к полной оторванности от обыденной жизни, которая текла внизу и которая не пополняла ни ее знаний, ни сил, ведь Евпраксию питал какой-то иной, таинственный запас душевных сил, неисчерпаемый, если судить по тому, сколько уже смогла она просидеть в башне.

Не видела Евпраксия, как император со своими пьяными баронами в воскресенье следил возле собора за тем, как веронцы в праздничных нарядах осторожно обходят лужи. Потом император, широко расставив ноги, встал возле лужи и, втыкая конец меча в грязную воду, норовил "стрельнуть", обрызгать, заляпать грязью особенно нарядно одетых. Мужчины молча сносили издевку, женщины с визгом кидались бежать, но их обрызгивали императорские приспешники, которые с хохотом гонялись за беглянками.

Не слышала Евпраксия, как похвалялся Генрих на пиршестве, одурев от попойки: "Вот вытащу императрицу из башни… и покараю… за разврат. Велю поставить ее на кладбище с поднятыми вверх руками и подопру двумя скрещенными метлами. Пусть выветрится из нее славянская гордость!"

Не знала Евпраксия, что император, по сути дела, был заперт в Вероне, окружен со всех сторон, а когда захотел пробиться к венгерскому королю Владиславу за помощью, Вольф, муж Матильды, не пропустил его через горные проходы.

Иногда человеку лучше не видеть, не слышать, не знать. Тогда можешь сосредоточиться на самом себе, спросить себя: что – все-таки – я могу знать? Что должна делать? На что мне надеяться?

Спросила об этом аббата Бодо. Тот отделался привычным: блаженны, кто действует во имя господне.

– А кто действует? – дерзко полюбопытствовала она.

– Идущие по пути господнему.

– Кто же идет?

Бодо встревоженно посмотрел на императрицу. Не привык к спорам здесь, в башне. Приходил, говорил. Евпраксия молчала. Исповедоваться ей было не в чем. Грехов не имела никаких, если не считать гордыни, благодаря которой дерзко считала, что весь мир провинился перед ней. Но аббат избегал подобного разговора, потому что привык в жизни к осторожности, а тут, понимал это, необходима осторожность и осторожность.

– Зима долгая, дочь моя, – сказал он как можно мягче, – я хотел бы найти для вас такие книги, что принесли бы вам утешение в одиночестве.

– А почему вы не приносите мне благословение от светлейшего папы?

– Я хотел бы это сделать, но…

– И как это возможно: бог один, и его наместник на земле должен быть один, а в Италии сразу два папы? А бывало вроде бы и по три сразу? Как это, отче?

– Дочь моя…

– Вы боитесь ответить, отче? Я спросила: кто же идет по пути господнему? Тот папа, что с императором, или тот, что с Матильдой?

– Я не могу вам этого сказать.

– Не знаете или боитесь?

– Не могу, дочь моя. Скажу вам лишь одно: папы Климента не вижу, не допущен, никуда не допущен, ибо имею общую судьбу с твоею, дочь моя. Плоть исходит из этой башни и входит в нее, а дух мой пребывает рядом с тобой постоянно.

– Я должна была бы как-то ощущать его.

– Для этого необходимо время. И терпение.

– Сколько же? И того и другого уже было предостаточно!

– Терпению нет границ.

– А знанию?

– Знание – это и есть терпение. – И добавил вдруг:

– Чем совершенней существо, тем оно чувствительней к страданиям.

– А к наслаждениям?

– Лишь грубые натуры. Грубые и порочные.

– Все же мне было бы радостно почувствовать себя здесь неодинокой.

Почувствовать… ваш дух хотя бы…