Евпраксия, стр. 55

ЛЕТОПИСЬ. ИМПЕРАТОРСКАЯ

В войне всегда кому-то везет, кому-то нет.

Поначалу везло Генриху. Он захватывал уже не только холмы и сухие каменистые русла ручьев. Поддалась Мантуя, не устояла крепость Минервия.

Матильда Тосканская со своим Вельфом не смогла защитить папу Урбана, тот бежал из Рима на юг, отдался под руку сицилийским норманнам, а Генрихов папа Климент занял апостольскую столицу. Император двором стал в Падуе, обещал прибыть в Верону, но не торопился с выполнением, а Евпраксия и не ожидала мужа. События не касались ее, ничто ее не касалось. Весь этот вздорный мужской мир особенно отчетливо предстал перед нею в своей вздорности здесь, на итальянской земле, ощетинившейся темными каменными башнями, которые выглядели ненужно и смешно под мягким голубым небом.

Мужчины носились из края в край, били, резали людей, лилась кровь, жестокости и горя каждый день прибывало, счастья убывало. Почему? Зачем?

Евпраксия думала, что только способность к настоящей жизни толкает на преступления, жестокость. Все они, так или иначе, не способны и не пригодны к настоящей жизни – и Генрих, которого знала, и папа, которого никогда в глаза не видела. Молодой Вельф тоже не способен ни на что, и коварная Матильда может вертеть им как угодно.

Женщинам дано потрясать мир и делать его счастливым. Они мстят мужскому роду за его неполноценность, однобокость, ограниченность, они угнетают его своей огромной способностью к жизни, дарованной природой, а мужчины, оставаясь глухи к подлинным причинам и потрясений, и счастья, ищут их там, где не найдешь ничего, снова и снова проливают кровь, завоевывают города и замки, будто человек может стать счастливей, если вместо одного камня станет владеть двумя или тремя.

Императору везло в войне против папы и Матильды Тосканской. Но в то же время он безвозвратно утратил сердце своей молодой жены, утратил, так и не завоевав, и стало сердце Евпраксии для императора подобно окруженной тремя рядами непробиваемых стен Каноссе, которую он многократно пытался захватить на протяжении жизни, но добыл лишь ценой собственного унижения перед Гильдебрандом, за что и казнился до самой своей смерти, бессильный и беспомощный.

КУРРАДО

Есть огонь свободный, природно раскованный, не сдерживаемый и не ограничиваемый ничем: пламя рвется вверх и в стороны легко и неудержимо, дым и пепел сеется без всяких преград и задержек.

А в печи огонь смешивается с дымом, давится, корчится в тесноте, не имея свободных выходов, его гнетет собственная сила, он задыхается от нерастраченной ярости, бьется о камень, грызет его, жалит и опадает наконец, обескровленным и на глазах сникающим.

Так и человек, лишенный свободы действия, замкнутый в собственном горе, как в каменном мешке, брошенный на дно отчаяния невозмещенностью своих утрат, невозможностью возвратиться к счастью, даже если счастье это и в прошлом было призрачно-неуловимо. Не вырвешься на волю, потому что неволя в тебе самой, ты прикована обязательствами долга, положением, предназначением, прикована прочно, навсегда – никто не освободит, не спасет, не поможет.

Вот тогда неожиданно появился во дворце он. Итальянская земля удивляла, иногда восторгала, иногда пугала. В нем, показалось, собрались удивленье, неожиданности и страхи этой земли. В лице его будто виделось что-то потустороннее, он не поддавался загару, был болезненно, до прозрачности, бледен, весь светился то ли затаенными вожделеньями, то ли немощью, – по крайней мере, Евпраксия, привыкнув думать о преходящести, неустойчивости сущего, сразу открыла знаки пророчества близкого конца этого человека и невольно задрожала от жалости, потому что был он еще очень молодой, такой же, как и она, двадцатилетний, но в отличие от нее жестокость жизни не тронула его, он далек был от той порчи, которая уже насквозь пропитала душу и тело его отца, императора Генриха.

Сын императора, Конрад, которого называли ласково и красиво: Куррадо.

– Ваше величество, к вам пришел сын.

– Мой сын умер.

– Но я тоже ваш сын.

– Вы! Сын? Нет, мой сын умер.

– Я очень хотел бы найти для вас слова утешения.

– Это невозможно.

– Германская женщина всегда была выше отчаянья.

– Я славянская женщина.

– Но германская императрица.

Она горько засмеялась.

– Здесь говорят: "маньская".

– Меня здесь прозвали Куррадо, но разве от того меняется моя сущность?

– Вы знаете, в чем ваша сущность?

– Стараюсь. Себя познаешь не в суете, не в пустых словах, не в том, чем с таким воодушевлением занимается большинство смертных. Построить нужно в своей душе…

– Построить что? Башню? Такую, как тут возводит из камня каждый синьор?

– Это удивительная земля, ваше величество. Если вы пожелаете, я покажу вам здесь кое-что. Чтоб не просто развеять на миг тоску, выехав из этого палаццо, но чтоб душой прикоснуться к величию этого края! О, здесь в самом деле множество безмолвных башен, но и множество иных – что колоколами своими говорят небу и самому богу. Меж Вероной и Тридентом на Адидже есть обвал, который произошел в миг кончины Христа, когда содрогнулась вся земля и потряслись ее глубочайшие недра.

– Я испытала это страшное ощущение. Видеть – свыше моих сил.

Куррадо был уступчив и настойчив. Стоял перед нею высокий, утонченный, нервно перебирал тонкими красивыми пальцами дорогие каменья на перевязи и эфесе меча, меч совсем не подходил ему, а еще менее подходили золотые шпоры, Евпраксия даже невольно улыбнулась и спросила:

– Вы любите ездить верхом?

– Мне больше по душе бывать в местных церквах. Они неповторимы, ваше величество, и в каждой чувствуешь себя удивительно близким к духовным истокам. Но я рыцарь, меня нарекли в германские короли, для меня было бы высочайшей честью служить вам, ваше величество. Я – ваш сын и слуга.

– Следует ли нам спросить моего исповедника, аббата Бодо?

– Мы можем брать его с собой. Разве не очистится и он душою в этих тихих приютах?

Разумеется, узконосый аббат с радостью согласился ознакомиться со святынями Вероны. Оставлять императрицу без свиты и пригляда никто бы теперь не посмел, и даже императорскому сыну не дозволено заменить собою надлежащее сопровождение. Отступить от правила – значило всего лишь, что всадники императорской охраны остаются перед церковью или собором и стоят там спокойно, не толпясь и не толкаясь, пока эти двое, императрица и Куррадо, сопровождаемые аббатом Бодо, находятся внутри храма. Выходили навстречу гостям еще капелланы и каноники, почтительно кланялись, а затем незаметно отступали куда-то в глубину пространства храма, дабы не мешать таким высоким особам общаться с богом.

Всякий раз Евпраксия попадала как бы в некий новый мир. В маленькой церкви Санта-Мария стояла пещерная полутьма, чудилось, будто тебя заложили со всех сторон желтовато-полосатым камнем и ты отныне навеки останешься в этом прибежище для человеческой нерешительности и напуганности, в этом тихом пристанище от грозных суровых бурь мира. Церковь Сан-Лоренцо с двумя круглыми башнями напоминала крепость, внутри нее узкий проход к алтарю, тоже словно стискивал тебя справа и слева, пытался раздавить: камень напоминал о жестокости не только земного мира, но и небесного, о неведающей жалости высшей силе, что царит над человеком повсюду.

Зато в церкви Сан-Зено, поставленной в честь покровителя Вероны святого Зеновия, можно было наконец распрямить дух и тело, тут был простор, красота, радостно золотился камень, розовым светом играли высокие, чуть не до самого неба колонны; движешься в их коридоре и чувствуешь над головой открытость, свободу, величие.

И все же с наибольшей охотой Евпраксия ездила просто по улицам Вероны, ей хотелось вырваться из тесноты церквей и дворцов, хотелось увидеть горы, травы, цветы. Не морщась переносила она уличный смрад, который все тут считали вполне естественным, хоть и старались перебить при помощи великого множества благовоний. Терпела грохотанье возов по ухабистым улицам, перебранки убогих женщин, проклятья носильщиков, грязь и гомон торгов, запущенность зданий, захламленность улиц, вытье бездомных псов, острые крики городской стражи. Ей нравились богатые веронки – дерзкие, ладные, видно было, жадные к радостям жизни. У них были светлые волосы, округлые плечи, пышные бедра, которые лениво шевелили складки широких платьев. А тонкость талий, крепость фигур хорошо подчеркивали рукава-буфы, украшенные богатой вышивкой. На полных, молочно-белых шеях иногда посверкивали рубины, каждый словно крупная капля крови, а золотые цепочки на плавно вздымающейся высокой груди позвякивали тихо, мелодично, в такт шагам: ступали веронки сонно, задумчиво и… вызывающе-призывно.