Аскольдова могила, стр. 70

– Послушай, кормилец, – продолжала Вахрамеевна, – я на часок выйду, а ты останься здесь, да смотри, батюшка, что б тебе ни почудилось, а в сени не заглядывай; сиди да посиживай, как будто не твое дело, и коли больно страх разберет, так зачурайся про себя да заткни уши.

Старуха вышла вон. Оставшись один, Садко с невольным замиранием сердца, но с жадностью и нетерпением прислушивался к каждому шороху. Несколько минут в сенях все было тихо, и только снаружи бушевал ветер и гудел проливной дождь. Вдруг что-то, похожее на глухой шепот, потом на болезненный детский крик, раздалось за дверьми избы. Эти звуки, заглушаемые частыми ударами грома, превратились вскоре в какой-то судорожный дикий хохот, и в то же самое время в сенях поднялся такой ужасный стук и возня, что стены избушки заколебались и затрещала кровля. Несмотря на беспрерывные перекаты грома и вой ветра, Садко мог легко различать посреди этой стукотни безумный хохот колдуньи, пронзительное мяуканье кота и зловещий стон совы. Вдруг все затихло. Бурный вихрь завыл по лесу, и голос, в котором ничего не было человеческого, – голос, в котором сливались в одно все отвратительные звуки, существующие в природе, который напоминал и шипенье ядовитого змея, и карканье ворона, и последний охриплый стон умирающего, – проревел несколько непонятных слов. Вслед за этим раздирающий, невыносимый для слуха вопль оглушил Садко, что-то тяжелое упало в сенях на пол, потом снова все затихло. Садко хотел, но не в силах был зачураться; его оледеневший язык не двигался. Бледный, как мертвец, сидел он безмолвно на скамье и не мог пошевелиться ни одним членом.

Прошло около четверти часа. Буря усиливалась, но в сенях избы царствовала глубокая тишина. Наконец двери растворились, и Вахрамеевна вошла в избу. Ее исцарапанное лицо было все в крови, волосы растрепаны; как опьянелая подошла она, шатаясь, к столу и, сняв со стены решето просеяла сквозь него на столе несколько горстей ячменя перемешанного с черным куколем.

– Ух, батюшки, – промолвила она, обтирая себе лицо и вешая решето на прежнее место, – насилу отделалась! Ну, господин Садко, сослужила я тебе службицу! Чуяло мое сердце, что он сегодня больно гневен будет, да уж на то пошла. И то сказать – где гнев, там и милость. Жутко мне было, да зато и он изволил меня пожаловать. Теперь наше дело в шапке. Да что, что ты, кормилец? – продолжала старуха, взглянув почти насмешливо на своего гостя. – Ты, никак, так оторопел, что и словечка вымолвить не можешь?

– Ох, бабушка, – сказал, заикаясь, Садко, – напугала ты меня!

– Ой ли? – прервала колдунья с лукавою усмешкою. – То-то же! А еще ты ничего не видел, а только слышал. Что и говорить: и я не чаяла быть живой; ну, да теперь бояться нечего – схлынула беда, как с гуся вода.

– Полно, так ли, бабушка?

– Говорят тебе, небось. Я уж старшого выкликать не стану, да и незачем, а все мелкие-то его слуги под моей рукой – так со мною тебе нечего их бояться. Ну, батюшка, дело твое мы спроворим, только и ты смотри не забудь своего посула. А что бишь, кормилец, боярин Вышата обещал мне твоим словом за труды пожаловать?

– Пять золотых солидов.

– И две лисьи шубы?

– Нет, бабушка, кажись, одну.

– Что ты, что ты, родимый!.. Али страх-то у тебя вовсе память отшиб! Эй, господин Садко, не пяться, а то как прогневишь моего господина, так не было бы худо и твоему.

– Хорошо, хорошо, бабушка, и за две шубы боярин не постоит, только скажи нам, где теперь наши беглецы.

– А вот посмотрим, – шепнула старуха, начав выводить пальцем по рассыпанному ячменю какие-то чудные узоры. – Эге, – продолжала она после короткого молчания, – вижу, вижу!

– Кого, бабушка?

– Нишни, кормилец, нишни! Ай да молодец! Экий детина ражий!.. Ну, жаль!.. Да делать-то нечего: к одному на двор сваха, а к другому плаха. Видно, уж так ему на роду написано!

– Да кого ты видишь?

– А вот погоди, дай разглядеть хорошенько. Парень молодой высокий, плечистый… волосы русые, ус только что пробивается…

– А беглянка-то наша с ним, что ль? – прервал Садко.

– Постой, не торопи!.. О, о! Да вот они оба идут рядышком… рука об руку… Ну, правду же ты говорил! Подлинно что наилучшая жемчужина из вашего дорогого ожерелья! А уж бела-то как, бела! Словно пушистый снег в первозимье! Шелковые кудри так и вьются по плечам… глаза голубые с черными ресницами… на левой щеке ямочка…

– Неужли-то в самом деле! – вскричал с радостью Садко. – Да где же они?

– Не так чтоб очень далеко отсюда, а в таком захолустье, что зги не видно… Вот стали говорить… Тс, тише, тише, батюшка, дай послушаю! – шепнула старуха, наклонясь одним ухом к столу. – Вот что! – продолжала она, помолчав несколько времени. – Так они не к печенегам норовят, а пробираются в Византию. Постой-ка, постой!.. Никак, они называют друг друга по именам… Да, да, она зовет его Всеславом, а он ее – Надеждою.

– Так точно, это они! – вскричал Садко, вскочив со скамьи. – Ну, Вахрамеевна, не чаял я от тебя такой удали!

– Да это что за диво, – прервала старуха. – Не велико дело, что я их вижу и слышу их речи: ведь они еще до реки Буга не добрались и водицы из него не хлебнули [109]. Хвали мое досужество тогда, как я поставлю их перед тобой, как лист перед травой. Послушай, батюшка, откладывать нечего: ступай за ратными людьми да приведи их скорей сюда, а уж отвести беглецам глаза и обморочить их – мое дело. Поплутают, поплутают, да сами придут ко мне в гости.

– Как, бабушка, сюда к тебе?

– Да, дитятко.

– Как же ты это сделаешь?

– Не твое дело, кормилец. Отправляйся скорей за ратными людьми… Да вот, никак, и дождь унялся? Ступай же батюшка, ступай! А мне пора за дело приниматься: немало еще возни-то будет.

– Смотри же, Вахрамеевна, – сказал Садко, выходя и избы, – и ты торопись; я мигом сбегаю в Берестово. Там теперь с мечником Фрелатом человек двадцать варягов. Мы как раз нагрянем к тебе в гости.

IX

Старуха, выпроводив из избы Садко, остановилась у дверей. Казалось, гроза вовсе миновала, дождь уже не шел; облака редели; но вдали, на западе, клубились черные тучи и сверкала молния. Когда Садко, спустясь прежнею дорогою с утеса, исчез за деревьями, старуха вошла опять в сени и, пройдя задними дверями на узенький дворик, остановилась подле забора: он отделял от двора небольшой огород, разведенный на уступе горы, описанном нами в начале этой главы. Около часу простояла она на одном месте в глубоком раздумье, и по временам на отвратительном лице ее изображалось что-то похожее на страх и беспокойство, она покачивала головою и бормотала про себя:

– Ну, если он проведает?.. Ахти мне!.. Худо будет!.. Он барин большой: легко ль, стремянный великокняжеский… А две лисьи шубы?.. Да ведь и он – беда!.. Размечет он по чистому полю мои косточки… Праху моего не останется!.. А деньги-то, деньги-то!.. Э, так и быть: авось не узнает, а узнает, так авось отбожусь… Да уж не оставить ли мне их там?.. Нет, нет, пожалуй, оттуда и тягу дадут. Запру их в светелку – так это будет вернее.

Старуха отворила калитку и вошла в огород. В одном углу его стоял шалаш, коего вход был завален хворостом.

– Выходите, детушки! – сказала ласковым голосом Вахрамеевна, оттаскивая к стороне хворост. – Мой гость ушел, ступайте опять в вашу светелку.

Всеслав и Надежда вышли из шалаша.

– Кто у тебя был, бабушка? – спросил юноша.

– Так, батюшка, один старичок с ближнего пчельника приходил, кой о чем посоветоваться.

– Один?.. Кто ж у тебя так шумел в избушке?

– Никто, родимый. Вишь на дворе какая погода!.. Гром постукивал, да ветер гудел, а тебе и невесть что показалось. Э, да не на долго же приутихло, – продолжала старуха, поглядывая кверху. – Смотри-ка, от Киева какие тучи напирают… Ах ты, пташечка моя белокрылая, сердечная моя эк тебя в шалаше-то промочило! Да и тебе, кормилец, досталось… Ступайте же скорей в светелку да обсушитесь.

вернуться

109

Древние русские думали, что воды Буга уничтожают всякое чародейство.