Хэда, стр. 87

ЧАСТЬ IV

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Глава 26

ПОСЛЕДНИЙ МАРШ

Алексею иногда кажется, что он в средней полосе России. Такая же тишина и жара, по утрам, чуть свет, крестьяне идут на иоле. Здесь, в Хэда, они страшатся солнца, как злейшего врага: и мужчины и женщины закутывают лица в черное до глаз и надевают черные халаты и штаны, работают босые на залитых водой полях, похожих па небольшие квадратные бассейны.

У нас дома тоже знают опасную силу солнца, женщины и девушки надевают в поле кофточки с длинными рукавами, длинные юбки и платки, закрывающие лица. На русых волосах чистейшие белые платки крестьянок нашего Севера.

Во дворе Хосенди на дереве сарубэри или «скользит обезьяна», над могилой Букреева распустились большие цветы. Сучковатое, с белым гладким атласом коры, крутыми изгибами ствола, теперь оно все в красных бутонах.

Дочь Пьющего Воду вчера опять была на могиле и зажигала куренья. Приходила сестра ее, похожая на грузинку, с чуть припухлыми глазами, смягчавшими выражение лица. Обе чистенькие, скромные, как воспитанные благородные девицы. Отец их уж больше не был «Пьющим Воду». Он открыл сакайя неподалеку от верфи, где шла постройка двух японских шхун и где постоянно толпился народ: рабочие и любопытные из деревни, много переодетых полицейских и солдат; спрос на сакэ всегда. Глухое ущелье, где жил с семьей сторож при складе Ота, нанимавшийся за несколько чашек риса в день, теперь превратилось в бойкое, поторжное место, и Пьющий Воду становился залихватским кабатчиком. Ему было теперь во что одеть своих дочерей.

Жарко. Грустно бывает Алексею. Жаль Оюки и жаль с ней прощаться. Какая-то пустота впереди, товарищи ушли, и мы тут остались как будто навсегда и не увидим больше их.

Алексей по утрам в казарме, дела не дают распускаться. Но забот по роте не так уж много. Унтер-офицеры в нашем флоте – как и в армии. Они подлинные командиры, наставники и воспитатели, ревнители службы. Все обязанности так исполняют, что офицеру остается только смотреть роту с сознанием, что тут все в порядке. Еще недавно он занимался целыми днями, готовя людей к штыковому бою.

Казарма жила своей жизнью, с утренними и вечерними молитвами, со службами в церкви, с маршировкой, ученьями, со множеством работ, починок, поделок, с нашей кухней, заботой о харчах, с кашей из риса и рыбными щами, с наказаниями, с выставлением «под ружье» за своевольные отлучки, за перемахивание частокола по ночам. С баней, стрижкой, лупкой, стиркой, штопкой, тачанием и смазкой сапог, с ходьбой на работу. Японцы все больше перенимали от матросов их навыки, и уже многие наши на стапелях становились ненужны. Просто нельзя не подумать, что мы уж надоели и нас поторапливают... А Сибирцев ловил себя на тайной мысли об отрадах свидания, Оюки ждет его, ждет ежедневно, и день ото дня все сильней затягивается он в жар чувств, и все горячей и настойчивей их неслышный зов. Но нельзя же все бросить и все забыть и выдать всем себя, это не в его натуре и не в его правилах.

Собирался отправиться в горы с товарищами поохотиться за растениями. В храм за рисовым полем легче, проще и романтичнее пойти в сумерках, побыть со своими тяжкими и двойственными ощущениями наедине.

– Старичка Нода опять нет! – сетовал Елкин.

– Вчера я посылал к нему японца, – отвечал Гошкевич.

Сидели в кают-компании офицерского дома при Хонзенди и ждали проводника и знатока местной флоры.

– Обещал быть!

– Видимо, больше и не придет! – сказал Елкин. – Полная перемена! Вот как надо бы и нам обходиться с иностранцами!

– Идемте, господа, делать нечего! – предложил Сибирцев.

Нода стал избегать русских друзей. Он больше не приходит и на глаза не попадается. Нода не бедняк, живет под горой, в большом и красивом доме с апельсиновым садом и множеством редких растений и деревьев. Говорит, что гора над домом Нода – его собственность. У него поля, которые он засевает летом рисом, а зимой пшеницей, работает сам с большой семьей. Но, кажется, нанимает и поденщиков из соседней деревни Ита; может быть, у него и постоянные рабочие, но про это никто не спрашивает. Лучшего проводника для ботанических экспедиций желать невозможно. Он знает каждое дерево, всякий лист и травинку и все плоды, что из чего делается и в какую пору. Крестьянин-самоучка, но производит впечатление ученого-исследователя, ко всему у него интерес, как к новинке, словно впервые вступает во вновь открытую страну.

Не приходит, – значит, струсил чего-то, хотя, как и все хэдские, не робкого десятка.

В деревне говорят – русские осквернили храм.

Пьющий Воду встретил на днях Янку Берзиня, зазвал к себе в сакайя, угостил и растолковал, что теперь все боятся. Хотя никто не верит, что виноваты русские. И что-то еще говорил очень таинственное и страшное, чего Янка не смог понять без толмача. А переводчики, как известно, все шпионы.

– Пошли! – решил Гошкевич. – Но по дороге зайдем в лагерь, попроведаем моего Прибылова!

Наши в лагере так и живут, и несут службу, и ходят в секреты на горы, как где-нибудь в гарнизоне на Черноморском побережье!

– Долго японцы были уверены, что он прячется. Но теперь решили, что адмирал увез с собой.

Казак Дьячков, служивший у Невельского в крепости на Южном Сахалине и понимающий по-японски, приносит новости. Кое-что узнает отец Василий. У Гошкевича много знакомых японцев, и они бывают откровенны.

Вечерами Осип Антонович проводит с Точибаном часы, они занимаются в лагерном лазарете. В Хосенди не встречаются, там всегда много японцев, могут приметить. Они наблюдательны и догадливы. Теперь Точибана приходится скрывать и сохранять особенно тщательно.

– Как он?

– Мрачен стал, – ответил Гошкевич. – Мы сами затянули дело. Много характера надо, чтобы вытерпеть такое сидение под караулом. – Гошкевичу не раз казалось, что друг его Точибан тоскует и раскаивается, может быть, не прочь был бы переменить решение и остаться, но уж поздно.

Монах в нашей форме сидит в углу, поджал ноги, и широкое лицо его, как каменное. Приоткрыл глаза, но не сразу овладел собой и нашел силы для приветливой улыбки и выражения радости. С тех пор как скрылся под защиту моряков, стал тише. Выглядит пришибленным, жалким, словно не рад своему спасению.

Гошкевич поговорил с ним, спросил, учит ли русскую азбуку.

– Да! – ответил Прибылов охотней.

– Ко всякому делу способен, да не всегда душа лежит! Крепки они во всех своих предрассудках двухсотлетнего воспитания!

Из лагеря зашли к Пушкину, который теперь занял квартиру адмирала в Хосенди, а потом и в канцелярию бакуфу. Там полно чиновников.

Уэкава встретил вежливо, но не глядя в глаза. Этак бывает и у нас. Чиновник был хорош, а вдруг отвернется, едва войдешь к нему, избегает говорить. Обычно означает, что дошла какая-то сплетня или донос или чего-то сам придумал и заранее струсил.

Ябадоо ответил на поклон и объяснил, дружески смеясь, что кто-то нагадил на алтарь в шинтоистском храме, на косе, и есть следы русских морских сапог.

– Что их слушать! Так и будут нам глаза колоть! – сказал Елкин.

«Экая мерзость! – подумал Алексей. – Они опять про то же!»

Оказывается, надо об этом написать отчет. Узнали в Эдо, требуют подробностей. Уэкава не может винить русских матросов, но и не может доказать их невиновность. Поэтому он в тупике.

– Но отчет, верно, должен об этом писать новый дайкан, молодой Эгава, а не вы, Деничиро-сама? – ответил Гошкевич.

Уэкава на миг смутился, тут же закивал головой и улыбнулся:

– Да... да...

– Толку не добьешься, – молвил Елкин. – Пошли в лес!

Ябадоо загадочно смеялся и кланялся. Не то над ними, не то над хитростями своих.

– Пушкин предлагал вам назначить комиссию для расследования. Что же вы? Поручик Елкин и Шиллинг в тот же день ходили обследовать остатки уже затоптанных вами следов. Оказалось, сапоги – оба правые. Такие были у Букреева. А когда он наелся ягоды и умер, их кто-то стащил. Значит, это сделали не наши. Вот об этом и напишите, пожалуйста, в Эдо. Нижайше просим быть порядочными людьми. Это хитрость очень глупая и легко распознается. Мы вам об этом уже говорили, Уэкава-сама. Пушкин объяснялся с новым дайканом – молодым Эгава.