Жизнь Муравьева, стр. 88

– Никак нет, государь. Подполковник Прянишников известил, что на сторону горцев перешли на днях двенадцать нижних чинов из линейных войск…

– Черт знает пакость какая, второй случай в этом месяце! – воскликнул император и, выйдя из-за стола, зашагал по кабинету. – Признаюсь, начинаю терять надежду на Воронцова. Окружил себя толпой тунеядцев, устраивает балы, требует непрерывно воинских подкреплений и денежных средств, а дела идут все хуже и хуже… Ты был прав, Алексей Федорович, высказываясь против назначения Воронцова! Если у нас дойдет до разрыва с Турцией, на что ее постоянно настраивают наши «верные» английские союзники, Воронцов будет явно не у места… А заменить некем!. – Он остановился против Орлова, что-то припоминая, потер лоб: – Ты кого тогда прочил вместо Воронцова?

– Я полагал, государь, что, возможно, более твердым командующим оказался бы там генерал Муравьев…

Император поморщился и махнул рукой.

– Дело невозможное! Он скрытый якобинец и по-прежнему душой с нашими друзьями четырнадцатого. Доверия к нему питать не могу… Кстати, чтобы не забыть. Австрийский посланник мне говорил, что в их владениях объявился бежавший от нас бунтовщик Михаил Бакунин, которого они считают одним из зачинщиков происходящих у них беспорядков. А тебе известно, кем сей бунтовщик Бакунин доводится Муравьеву?

– Известно, ваше величество. Племянником с материнской стороны.

– Вот то-то оно! А представь себе, что Муравьев оказался бы начальником корпуса, посланного на помощь австрийскому императору? Кто поручится, что дядя с племянником там о чем-нибудь преступном не договорятся? А, каково положение?

– Не могу того представить, государь, никакой связи у Муравьева с Бакуниным не было и нет. [56]

– А ты в том уверен?

– Уверен. Надзор за Муравьевым ведется постоянно. И осмеливаюсь высказать мнение, ваше величество, что образ мыслей даже у самых близких родных бывает зачастую совершенно различным…

Сжатые губы царя тронула ехидная усмешка. Вспомнил, что в тайном обществе видное место занимал родной брат Орлова, вот чем мнение-то его вызвано! Возражать, однако, не стал. Муравьев не по родству с бунтовщиками подозрителен и ненавистен был, а сам по себе, чувствовал в нем царь упорную враждебную силу, которую не в состоянии был сломить. И, в упор глядя на Орлова, сказал:

– Стало быть, Алексей Федорович, в образе мыслей Муравьева ты ничего дурного не усматриваешь?

– Напротив. В образе мыслей его и в поведении мне многое не нравится. Но, будучи с ним в Константинополе, я имел возможность убедиться, что слава отечества для него не пустой звук, а твердость, отличные знания и дарования таковы, что не следует ими пренебрегать в случае необходимости…

– Ну, слава богу, пока надобности такой нет, – сердито отозвался император и, чуть помедлив, спросил: – Он по-прежнему живет в своей деревне?

– Так точно, государь. Занимается сельским хозяйством и ни в чем предосудительном не замечен…

– Гм… Может быть, он за десять лет несколько переменился? В уме и знаниях ему не откажешь, что и говорить… Впрочем, посмотрим, как дальше сложатся обстоятельства…

… Спустя некоторое время Муравьев получил неожиданное известие от Орлова, что «государю благоугодно, чтобы он находился в его распоряжении».

Муравьева сообщение это не могло не порадовать. По всей видимости, ему готовилось какое-то назначение, и это могло быть выходом из того тяжелого материального положения, в котором он находился. А еще приятней было сознание, что он до конца остался верен себе, не им сделан первый шаг к возвращению, на службу, а самим царем. Несмотря на предупреждения Орлова, что приглашений не будет! Значит, он был нужен. Но зачем? Для прямой военной службы или каких-то особых поручений, или, все может статься, только для того, чтобы снова подвергнуться унижающим человеческое достоинство испытаниям? «Без сомнения, – записал он, – не надобно заблуждаться и полагать, как говорил Алексей Петрович, чтобы ко мне была какая-либо нежность; не думаю, чтобы в сем случае руководствовались и желанием вознаградить прежний поступок со мною. Не имею повода ожидать такого великодушия и потому не решаюсь признать основательными те мысли, которые могут возродиться, хотя, однако ж, и не чужд_ опасений…». [57]

3

В Петербург приехал Муравьев в январе 1849 года. Столица была полна слухов о крестьянских волнениях и избиениях помещиков, и о каких-то якобы раскрытых заговорах и о военных приготовлениях. Всюду обсуждались с жаром заграничные новости.

Bo Франции генералу Кавеньяку удалось подавить революцию, но в австрийских владениях восстания продолжались. По-прежнему неспокойно было в Польше. Общее внимание занимали события в Венгрии, где народной армии под начальством Гергея удалось изгнать австрийских захватчиков из своей страны. Император Николай на помощь теснимым австрийским войскам отправил шесть тысяч русских солдат, но такая помощь была явно недостаточна. На галицийской границе под начальством фельдмаршала Паскевича собиралась большая русская армия для вторжения в Венгрию и водворения там старых порядков.

Муравьев явился в военное министерство, где сказали, что он вновь зачислен в действующую службу с чином генерал-лейтенанта, но его назначение на должность зависит от императора. Муравьев побывал и у Орлова, который принял его любезно, однако о предстоящем назначении ничего определенного не сказал, заявив лишь несколько загадочно, что он сам «многого в действиях императора не понимает».

Муравьев после посещения Орлова сделал такую любопытную запись: «Он показался мне человеком, видящим всеобщее расслабление, бессилие, расстройство и разрушение, к коему ведут неуместные меры, предпринимаемые государем по всем частям управления; видит и то, может быть, что нет и средств к исправлению всего этого».

А во дворце приняли Муравьева очень сухо. Император, как по всему было видно, старой неприязни не поборол, спросил кратко о здоровье, о каком-либо назначении и о возвращении генерал-адъютантского звания ни словом не обмолвился, велел лишь присутствовать на разводах и смотрах.

Опасения Муравьева подтверждались. Опять началась бессмысленная и пошлая жизнь среди чуждых по своему духовному складу людей. И так же, как прежде, ближние царя старались подленько докопаться до сокровенных его мыслей. «Брат царя Михаил Павлович перебрал родных моих, говорил с сердцем о Никите Муравьеве, о Сергее и других. Великому князю заметно хотелось видеть впечатление, которое на меня произведет напоминание о родных моих, участвовавших в происшествиях 1825 года, и он, конечно, делал это по поручению государя… У всех во взгляде приметна была недоверчивость и как бы желание проникнуть в неразгаданное для них лицо. Кто знает, что у них на мыслях?»

Прошел месяц, другой. Муравьев стал уже подумывать, как бы ему уехать из столицы. «Не желая войны, желаю удалиться от неуместной для меня службы и сближения с гвардией и двором… Срам считаться в рядах войска, содержимого только для парадов».

Лишь поздней весной получил он пехотный резервный корпус, стоявший в западных губерниях. В это время русская стосорокатысячная армия Паскевича вторглась в Венгрию. И Муравьев тем хотя был доволен, что не пришлось участвовать ему в «постыдном вмешательстве в чужие дела». [58]

Но вскоре военные действия закончились. Корпус Муравьева перевели в Польшу, и сам он, третий раз в жизни, вновь попал в подчинение Паскевича, бывшего наместником польским.

Теперь Иван Федорович Паскевич, граф Эриванский и князь Варшавский, не был уже прежним самодовольным и бравым генералом. Он к семидесяти годам заметно сдал, обрюзг, поседел, оплешивел. Варшавяне чаще всего видели наместника в театре, он обожал молоденьких танцовщиц и наслаждался целованием их ручек.