Денис Давыдов (Историческая хроника), стр. 146

– А тем, что издателю полагается знать грамматику русскую и писать со смыслом, а этого, согласись, Полевой не умеет! Как же мы доверим ему издание журнала, освященного нашими именами?

– Доводы белыми нитками шиты, Александр… Полевой издатель старый, опытный и необидчивый, а последним качеством нам отнюдь пренебрегать, не следует! У меня в памяти такой случай… Лет двадцать тому назад не потрафил чем-то один московский издатель Юрию Александровичу Нелединскому, тот разгорячился и собственноручно изволил сего издателя наказать… Дело в общем заурядное! Но другой-то издатель, пожалуй, оскорблением посчитал бы прикосновение к его личности, в суд бы жаловаться побежал, а этот был необидчив. И своим клиентам встречу с автором так расписывал: «Ну, надо признаться, вспыльчив господин Нелединский! Приходит на днях ко мне и ни с того ни с сего начинает меня ругать и позорить; я молчу, жду, что дальше будет. А он, наругавшись вдоволь, кинулся на меня, стал тузить и таскать за бороду. Я опять молчу, ожидаю: что дальше будет? Наконец плюнул он мне в лицо и ушел, хлопнув дверью, не объяснив даже, в чем дело. Я все молчу и жду, не воротится ли он для объяснения. Нет, не возвратился… Так и остался я, господа, ни при чем!»

Все рассмеялись. Денис Васильевич заметил:

– Нет, шутки в сторону, душа Вяземский, а я готов согласиться с Пушкиным, что нам надо действовать сообща и завладеть каким-нибудь журналом… А того лучше тебе самому или Пушкину взяться за издание. Я готов быть вам помощником. Жуковский, Баратынский, Дельвиг, все лучшие литераторы поддержат, а с таким ополчением, я уверен, мы все журналы затопчем в грязь! Право, господа, подумайте-ка!

Баратынский, соглашаясь, кивнул головой.

– Мысль занятная! Я говорил недавно с Языковым, он тоже намекал на желательность своего журнала… и, конечно, будет с нами!

– В тюрьме он будет, а не с нами, – неожиданно с мрачным видом пробасил Толстой. – Вы разве не слышали, какими его стихами наводнена вся страна?

И, не дожидаясь ответа, прочитал:

Рылеев умер как злодей,
О, вспомяни о нем, Россия,
Когда восстанешь от цепей
И силы двинешь громовые
На самовластие царей!

В столовой все затихло. Странная неловкость овладела всеми. Дело было не в том, что стихи отличались поразительной смелостью, их уже многие знали, а в том, что слишком резко и беспощадно напоминали они о недавних ужасах царской расправы над декабристами.

Пушкин медленно поднялся. Его нельзя было узнать. На побледневшем, странно замкнувшемся лице никаких следов недавних дурачеств. Голосом тихим, чуть сдавленным, он произнес:

– Не будем лукавить, господа. Происшедших несчастных событий предать забвению невозможно… Да и нельзя стремиться к этому, ибо повешенные повешены, а каторга ста двадцати друзей, братьев, товарищей ужасна! Они лишены всего, чем мы пользуемся. Можем ли мы лишать их нашей любви и дружества?

Он дотронулся до лба, словно желая что-то припомнить, и, слегка вздохнув, продолжил:

– Я навестил на днях Александру Григорьевну Муравьеву, жену Никиты, нашего арзамасца Адельстана… Она, как и княгиня Волконская, отправилась к мужу в Сибирь… И я передал с ней свое послание к ним…

Пушкин сделал короткую паузу и голосом звонким и вдохновенным начал:

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье,
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора:
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы,
Доходит мой свободный глас.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут – и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.

Пушкинское послание весьма чувствительно затронуло Дениса Васильевича. Трогательны были прекрасные, согретые сердечным жаром стихи, благородно мужество поэта, посылавшего эти стихи на каторгу друзьям. Послание порадует несчастных, нравственно их ободрит.

Денис Васильевич всей душою был с теми, кто осуждал жестокие меры правительства против декабристов и желал облегчения их участи. А вместе с тем в происшедшем восстании он видел только бесплодную, а потому казавшуюся ненужной попытку изменить самодержавный строй. Собственно говоря, он и прежде думал, что ничего из этого не выйдет. Сам некогда писал Киселеву, что самовластье, словно чудовищный домовой, навалилось на Россию, и стряхнуть его усилиями отдельных лиц невозможно, необходимо, чтоб вся страна привстала разом. Россия не привстала. Домовой продолжал душить ее.

Но находились люди – их было, правда, немного в дворянской среде, – которые рассуждали иначе, придавали неудавшемуся восстанию большое значение, верили в правоту затеянного дела и в конечную его победу. Еще в прошлом году, по дороге в Тифлис, подобное мнение высказывал Грибоедов. А теперь оно более отчетливо утверждалось в пушкинских стихах:

Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье…

Денис Васильевич понимал, что эти строки вызваны не простым желанием сказать приятное осужденным, а являются плодом глубоких размышлений умницы Пушкина. И долго потом строки эти не выходили из головы, они волновали, заставляли снова и снова возвращаться к осмысливанию того, что представлялось недавно достаточно осмысленным. Это было нелегко, а порой мучительно, ибо противоречивые мысли, как всегда, плохо склеивались, а отмахнуться от них он был не в состоянии.

VII

А между тем императору доложили, что Денис Давыдов пребывает не на Кавказе, а в Москве. Император, не скрывая раздражения, отозвался так:

– Ермолов нарочно устроил это своевольство, чтоб досадить мне… Впрочем, хорош и Давыдов с хваленой своей партизанской храбростью!

Дениса Васильевича о царском неудовольствии уведомили. Он встревожился не на шутку.

«Недавно дошла до меня весть неприятная, – писал он Закревскому, – будто бы свыше мною недовольны, зачем я отпущен Алексеем Петровичем и зачем я сим отпуском воспользовался. Неужто это правда? Я не могу этому поверить! Я болен и очень болен с самого моего прибытия к отряду, которым я командовал…»

Письма о болезни были посланы и другим столичным приятелям. Пусть при каждом удобном случае разъясняют, что заставило его воспользоваться отпуском!

Но спустя несколько дней надежда на спасительную «болезнь» рухнула.,

Виноват был он сам. Не показывайся никуда из дому, если болен! А он не проявил необходимой осторожности. Стояла оттепель, он выезжал на дрожках к близким, это не укрылось от любопытных глаз. По московским клубам и салонам пошла гулять эпиграмма:

Когда кипит с врагами бой,
И росс вновь лавры пожинает,
Усатый, грозный наш герой
В Москве на дрожках разъезжает.

Ядовитые эти стишки сочинил грузинский князек Шаликов, издатель «Дамского журнала». Обстоятельство само по себе более чем странное. Шаликов был старым знакомым. Держался он всегда почтительно, даже с некоторой робостью, и не раз свидетельствовал о своем уважении в слащавых до приторности мадригалах. Года четыре назад Шаликов написал к портрету Дениса Давыдова такие строки: