Зэками не рождаются, стр. 3

Глава вторая

Зеленый экспресс, в котором находились Виктор и Тоня, подошел к небольшому южному городу, когда город только-только начал просыпаться. Осинина поразили великолепные пальмы с веерообразными листьями, словно аккуратно вырезанными умелым мастером, и бесподобные экзотические растения и деревья.

После скудного, полного лишений севера, юг показался раем. Виктору все не верилось, что он на воле. Это было так необычно, так ново, что он не в состоянии был сразу осознать себя свободным. Ощущение простора, свободы действий и движения было каким-то непривычным, торжественным, песенным…

Долго еще Осинин не мог привыкнуть к воле, так же как он не мог тогда, много лет назад, оказавшись за колючим железным забором, понять, почему не имеет права дышать чистым воздухом, как Человек?! Ведь кислород необходим для вентиляции легких. Об этом все гуманное человечество трубит, а на деле все дышат угарным газом. И какое же это ужасное, унизительное наказание — сидеть в клетке, подобно животному? Да ведь что интересно! К животному в клетке люди относятся намного лучше, гуманнее, чем к подобным себе особям. Разве само по себе одно лишь пребывание нормального человека за железным занавесом не достаточное для него наказание?! Да как ни корми узника, как ни одевай его, все равно воля — есть ноля. Что еще парадоксально? Если нормального обычного человека, без явных отклонений, слишком хорошо кормить и содержать в клетке без работы или духовной пищи, то он просто на стенку полезет от переизбытка эмоциональной и психической энергии и желания куда-нибудь ее приложить. В этом случае тюремный чулан будет казаться для человека, если он, конечно, без отклонений, сущим адом и жестоким наказанием!

А что практикуется в тюремной среде? Человека стараются к тому же еще прессовать всевозможными способами, при случае унизить и на корню растоптать его, ему природой данное человеческое достоинство. Конечно, не всегда и не везде. Даже в аду, говорят, среди чертей есть люди.

По-моему, правильнее приклеить к ним ярлык «Гомо зверюгес».

Каждое утро, когда Виктор просыпался, ему не верилось, что он свободен, что не слышит грубых всепоглощающих, всепопирающих криков завхозов: «По-д-ъем! Подъем!»

Ему было приятно осознавать, что он тоже принадлежит самому себе, что не надо отправляться на ненавистную, опостылевшую однообразную работу под аккомпанемент лая овчарок и тяжелого топота сапог конвоиров с автоматами. Ему часто вспоминалась по этому случаю лагерная присказка, рассказываемая с вологодским акцентом, про вологодский конвой, отличавшийся особым изуверским педантизмом и кретинской исполнительностью: «Вологодский конвой шутить не любит. Шаг влево, шаг вправо считается побег. Стреляем без предупреждения».

Ощущение вымученной долгожданной свободы — это какое-то особое чувство, не поддающееся описанию, это своеобразная эйфория человека, просидевшего в заточении много лет.

Каждая частица его тела, каждая клеточка, казалось, кричала и ликовала: «Я сво-бо-ден! Я на во-ле!»

Человек, который не был лишен свободы, просто не в состоянии понять восторга узника, когда его выпускают из острога на волю. Для того, чтобы это понять, надо самому все испытать.

В этой связи вспоминается парадоксальный случай, когда один журналист, решивший описать достоверное состояние смертников, осужденных к «вышаку», уговорил начальника тюрьмы посадить его в камеру смертников. Причем он попросил, чтобы все было по-настоящему. Начальник согласился. И вот журналист сидит месяц, другой, и вдруг опасное сомнение закрадывается в его возбужденный мозг: «А вдруг про него забыли?» Тем более что его никуда не вызывали. И когда он попросил, чтобы его отпустили, надзиратели над ним жестоко и язвительно надсмеялись. Он также, как и все смертники, был в наручниках, и к нему применялись все строгости, как и к остальным обреченным. За несколько дней журналист поседел и буквально осунулся. Куда девалось его философское спокойствие и рассудительность, когда он в беседе с другими осужденными пытался успокаивать их и объяснять, что в каждой жизни есть свой закономерный финал, что человек все равно рано или поздно умирает — отмирает, словно дерево; но он оставляет наследство, а следовательно, по его теории, человек вечен, — и не надо, мол, сокрушаться. Все было тщетно. Теперь его самого надо было уговаривать и успокаивать. Ведь ничего нет в тюремной жизни ужаснее, чем неопределенность, неизвестность, страх, само ожидание, что тебя в любую минуту выведут и расстреляют, как какую-нибудь собачонку.

Еще через месяц журналист окончательно понял, что про него забыли. В голову лезли всякие мысли. Может быть, сам начальник тюрьмы умер или погиб? Иначе его не стали бы держать так долго. В отчаянии он написал даже прошение о помиловании, где все чистосердечно описал, но душевные пытки продолжались.

Журналист совсем упал духом и даже начал немного заговариваться. И вот ему зачитали приговор и объявили, что его ходатайство о помиловании отклонено. Журналист дико заорал, он понял, что его вот сейчас могут убить ни за что ни про что, и все из-за его глупости и пижонского сумасбродства пооригинальничать. Он забился в истерике, и еще немного — сошел бы, видимо, с ума, когда увидел перед собой наклонившегося к нему начальника тюрьмы, того самого начальника, которого он упросил поместить себя в камере смертника и которого он считал пропавшим.

— Это вы?! — ужаснулся журналист.

— Да, как видите, — но ваша просьба действительно отклонена. И я ничего не могу поделать, милейший.

Журналист от ужаса, сковавшего его мозг, едва смог пролепетать: «Но ведь вы же меня подставили! Помогите мне, пожалуйста, я ни в чем не виноват!» — И он горько зарыдал.

— Успокойтесь, товарищ журналист, попробуем что-нибудь придумать.

Лишь на следующий день журналист, сильно осунувшийся, с диким блуждающим взглядом, вышел на волю.

Но радоваться свободе он не мог. Журналист был сильно потрясен происшедшим и пролежал после этого «эксперимента» целый месяц в больнице.

За это время он перебрал в голове множество способов мести и решил разделаться с начальником тюрьмы. В конце концов журналист купил у одного контрабандиста «Вальтер» и пришел к нему на прием.

Начальник сидел в кресле и что-то писал. Когда он увидел журналиста, то радостно привстал и сказал:

— Кого я вижу! Ну, так расскажите, какое ощущение вы испытали в камере смертников? Вы еще не написали статью об этом?

— Послушайте, милейший, — перебил его дрожащим от гнева голосом журналист. — Я пришел убить вас.

— Меня? За что?! — удивленно и, как ни странно показалось журналисту, спокойно спросил блюститель законов.

— За те страшные душевные муки, которым вы подвергали меня несколько месяцев. Вы просто мерзавец! Душегуб!

— Да, — рассудительно и очень спокойно проговорил начальник. — Тогда бы вы не смогли по-настоящему пережить и испытать страдания и муки обреченных! Я просто вынужден был сделать это в ваших же интересах. А вы в знак благодарности еще угрожаете мне пушкой. Можете стрелять, но если вы убьете меня, вы уже не сможете поведать людям о тех чувствах и муках, которые вы испытали, оказавшись в вонючей яме и дрожа от страха, словно мышь в западне. Подумайте об этом. Ведь вы же настоящий профессионал, а искусство требует жертв.

«Пожалуй, этот кретин все же прав», — подумал про себя служитель пера.

— К тому же, если вы добровольно положите эту штуковину мне на стол, я гарантирую вам свободу. Я, в свою очередь, приношу вам глубочайшие извинения за все те страдания и муки, каким вы были подвергнуты. Но ведь я это сделал ради вас, ради искусства.

Теперь журналист окончательно понял, что перед ним сидит настоящий идиот, а в этом случае казнь бессмысленна.

Он зло выругался, кинул пистолет на стол и, резко повернувшись, вышел из кабинета.

Шеф тюрьмы спокойно взял оружие, в котором не оказалось ни одного патрона, усмехнулся и положил его в стол. Потом снова как ни в чем не бывало продолжал писать рапорт об уходе в отставку.