Самодержец пустыни, стр. 2

Он был одним из многих, предрекавших гибель западной цивилизации, но единственным, кто, будучи её творением, решил сразиться с ней не за письменным столом и не на университетской кафедре, а в седле и на поле боя. Многие одиночки в Европе и до, и после Унгерна искали точку духовной опоры на Востоке, но никому, кроме него, никогда не приходила мысль о том, чтобы превратить эту точку в военно-стратегический плацдарм для борьбы с революцией. Учение Будды волновало тысячи русских и европейских интеллигентов, но только Унгерн собирался нести его в Россию на кончике монгольской сабли, чтобы восточной мистикой исцелить язвы Запада.

При этом вечным и незыблемым образцом для него оставалась рухнувшая Поднебесная Империя, которую он мечтал возродить во имя спасения всего человечества. Кажется, Унгерн явился в мир как олицетворённый ответ на вопросы, заданные ещё Константином Леонтьевым: «Заразимся ли мы столь несокрушимой в духе своём китайской государственностью и могучим мистическим настроением Индии? Соединим ли мы китайскую государственность с индийской религиозностью и, подчинив им европейский социализм…»

Унгерн воспринял эту мысль буквально и попытался осуществить её практически. Неважно, читал он Леонтьева или нет, – сама идея носилась в воздухе, и в конце концов кто-нибудь должен был перенести акцент с внутреннего на внешнее, метафору истолковать как реальность, надежду – как призыв к действию. Правда, соединяя «китайскую государственность с индийской религиозностью», Унгерн пользовался подручным материалом. Ему пришлось довольствоваться суррогатами: вместо империи Циней – теократия монгольского Богдо-хана, вместо индуизма – ламаизм, смешанный с ницшеанством и теософией. В итоге возникла столь же зловещая, сколь и нежизнеспособная химера унгерновского режима. Эксперимент, поставленный в Монголии, в очередной раз продемонстрировал, во что могут превратиться романтические идеалы, когда они воплощаются в жизнь.

Одним из первых в нашем столетии Унгерн прошёл тот древний путь, на котором странствующий рыцарь неизбежно становится бродячим убийцей, мечтатель – палачом, мистик – доктринёром. На этом пути человек, стремящийся вернуть на землю золотой век, возвращает даже не медный, а каменный. Но и в такую схему Унгерн тоже целиком не укладывается. В нём при желании можно увидеть кого угодно: героя борьбы с большевизмом, разбойничьего атамана, евразийца в седле, предтечу фашизма, реликт средневековья, вестника грядущих глобальных столкновений между Востоком и Западом, создателя одной из кровавых утопий XX века и тип тирана, вырастающего на развалинах великих империй, или маньяка, опьянённого грубыми вытяжками великих идей. Но как бы ни смотреть, во всех вариантах феномен судьбы этого эстляндского барона, ставшего владыкой Монголии, в самой своей жуткой ирреальности таит ответ на роковые вопросы эпохи и видится одним из её символов. В нём чувствуется напор тьмы, грозная близость подземных сил, в любой момент готовых прорвать тонкий слой современной цивилизации. Возможно, именно потому многие испытывают к этому человеку болезненный и опасливый интерес, причину которого сами подчас не в состоянии себе объяснить.

После моей встречи с Больжи в улусе Эрхирик прошло двадцать лет. Мао Цзедун давно мёртв, мир изменился, но до сих пор окружённая мифами фигура Унгерна за эти годы не стала ни менее актуальной, ни более понятной. Я попытался реконструировать его жизнь со всей старательностью, на какую был способен. Подробности могут, наверное, утомить, но мне кажется, что тщательная прорисовка деталей убивает и миф, и схему. Это, пожалуй, единственный доступный мне способ вернуть легендарного барона к его изначальному житейскому облику.

Жёлтый потоп

В 1893 году Пётр Александрович Бадмаев, крещёный бурят и знаток тибетской медицины, представил своему крёстному отцу, Александру III, докладную записку под выразительным названием: «О присоединении к России Монголии, Тибета и Китая». В ней он доказывал, что маньчжурская династия скоро будет свергнута, дни её сочтены, и советовал уже сейчас начать планомерную работу по утверждению в Срединной Империи русского влияния, иначе неизбежной после падения Циней анархией воспользуются западные державы. Бадмаев предлагал тайно вооружить монголов, подкупить и привлечь на свою сторону ламство, затем занять несколько стратегических пунктов типа Ланьчжоу и наконец организовать депутацию из Пекина, которая попросит Белого царя – Цаган-хана, принять Китай заодно с Тибетом и Монголией в российское подданство.

«Очевидно, – писал Бадмаев, – европейцам пока ещё не известно, что для китайцев безразлично, кто бы ими ни управлял, и что они совершенно равнодушны, к какой бы национальности ни принадлежала династия, которой они покоряются без особенного сопротивления».

На сопроводительном докладе Витте, представившего проект Александру III, тот написал: «Всё это так ново, необыкновенно и фантастично, что с трудом верится в возможность успеха». Тем не менее Бадмаев получил два миллиона рублей золотом, выехал в Читу, откуда совершил несколько поездок в Монголию и Пекин, и в Петербург вернулся лишь через три года, когда вступивший на престол Николай II отказал ему в новых субсидиях. Однако Россия вскоре утвердилась в Маньчжурии, была построена Китайско-Восточная железная дорога, возник Харбин. О том, чтобы поднять флаг с двуглавым орлом над башнями Запретного императорского дворца в Пекине, речи, правда, не шло, но в Тибет, который Бадмаев называл «ключом Азии», с какими-то миссиями отправлялись казачьи офицеры из бурят, и англичане, в 1904 году войдя в Лхасу, искали там секретные склады с русскими трёхлинейками.

А за пять лет до того, как бадмаевская записка легла на стол Александра III, философ Владимир Соловьёв, будучи в Париже, попал на заседание Географического общества, где среди однообразной толпы в серых костюмах его внимание привлёк человек в ярком шёлковом халате. Он оказался китайским военным агентом, как называли тогда военных атташе. Вместе со всеми Соловьёв «смеялся остротам жёлтого генерала и дивился чистоте и бойкости его французской речи». Не сразу он понял, что перед ним находится представитель не только чужого, но и враждебного мира. Смысл его слов, обращённых к европейцам, Соловьёв передаёт следующим образом: «Вы истощаетесь в непрерывных опытах, а мы воспользуемся плодами этих опытов для своего усиления. Мы радуемся вашему прогрессу, но принимать в нём участие у нас нет ни надобности, ни охоты: вы сами приготовляете средства, которые мы употребим для того, чтобы покорить вас».

Мысль об угрозе с Востока преследовала Соловьёва на протяжении всех последних лет жизни, и она же, низведённая до уровня дежурной темы русской журналистики, обеднённая и упрощённая образом «жёлтой опасности», впоследствии будет питать идеи Унгерна. Изменится лишь знак. То, что раньше было для России злом, сулило ей гибель, в перевёрнутом мире станет единственным спасением. Не случайно в его планах радикального переустройства мира важное место займёт буддизм – религия, как считал Соловьёв, крайне опасная для христианской цивилизации, ибо, в отличие от исламской, «идея буддизма ещё не пережита человечеством».

Из книги французских миссионеров Гюка и Габе, в 40-х годах XIX века побывавших в Тибете, Соловьёв почерпнул сведения о «братстве или ордене келанов», которые вынашивали грандиозные религиозно-политические замыслы: они якобы стремились «завладеть верховной властью в Тибете, потом в Китае, а затем посредством китайских и монгольских вооружённых сил покорить великое царство Оросов (Россию. – Л. Ю.) и весь мир и воцарить повсюду истинную веру перед пришествием Будды Майтрейи» буддийского мессии. Соловьёв готов был в это поверить. Ссылки на пассивный, созерцательный характер буддизма для него не состоятельны: религия, возникшая на берегах Ганга, без прозелитизма не могла бы распространиться до Японии и Сибири. Подставив на место мифических «келанов» реальных японцев – «вождей восточных островов», в своей «Повести об Антихристе» Соловьёв за четыре года до русско-японской войны с устрашающей детальностью описал будущее нашествие азиатских полчищ на Запад.